– Чувствуешь, что больше не говоришь на одном языке с остальными. И понимаешь, что это язык любви.
– Я никогда на нем не говорила, – сказала она.
– Почему вы так думаете?
– Потому что считаю, что нельзя что-то дать, ничего не получив, точно так же, как не верю в этот вздор о том, что способность давать возвращает к жизни. Иначе какой смысл давать, если ты уже умер?
– Вы начинаете понимать природу его жертвы, – ответил он.
– Весь этот фарс бесполезен, – заявила она.
Машина остановилась на улочке в центре города. Они поднялись по наружной лестнице на последний этаж небольшого унылого бетонного строения и попали в зал с большими застекленными проемами, выходящими на восточные горы. Вдоль всего помещения тянулась барная стойка, но обстановка из матовых, словно песчаных перегородок и светлого дуба скрадывалась роскошью гор, открываясь в таинства ночи, в туманную поэму хребтов. В баре никого не было. Когда они усаживались, из неприметной двери справа появилась молодая японка.
– Саке? – спросил Поль Розу.
Она кивнула:
– Мне хочется выпить.
– И не вам одной.
Она почувствовала благодарность за неожиданное сопричастие, расслабилась. После первой выпитой в молчании чашечки он заказал еще, и ее потянуло на разговор.
– Где ваша дочь?
– На острове Садогасима, в Японском море, с подругой, – ответил он. – Они там разгуливают повсюду целыми днями, сегодня она сказала мне, что забыла свой бэнто[42]
в корзинке велосипеда, а ворона утащила его, но больше всего ее возмутило, что никто не приготовил бэнто для вороны.Нежность в его голосе, возникшие в ее воображении картины, рассказ про ворону причинили Розе боль.
– Почему вы решили учить японский?
– Потому что его учила Клара.
Внезапно она почувствовала, что протрезвела, хотела что-то сказать, чтобы опьянение вернулось, но дверь открылась, и кто-то с шумными возгласами ввалился в бар. Поль обернулся и заулыбался. Вошедший – старый японец, морщинистый, как черепаха, – был пьян в стельку. На голове у него было нечто вроде твидового борсалино[43]
с продавленной тульей и какими-то нашивками. Одна пола рубашки вылезала из штанов. Льняной пиджак явно видал виды. Заметив их, он в знак ликования воздел руки к небу и растянулся на полу. Поль предупредительно помог ему подняться, тот разразился потоком веселых слов и сразу же устремился к стойке.– Кейсукэ Сибата, художник, поэт, каллиграф и гончар, – сообщил Поль Розе.
И алкаш, подумала она. Кейсукэ Сибата склонился к ней и в упор принялся разглядывать ее, дыша в лицо перегаром саке. Поль мягко потянул его назад и усадил на табурет.
– Он говорит только по-японски, – сказал Поль.
– Хвала Господу, – обрадовалась Роза.
Кейсукэ отчетливо рыгнул.
– Думаю, перевод не потребуется, – заметила она.
– Увы, – сказал Поль, – он неисправимый болтун.
И действительно, японец принялся стрекотать, как сорока, обращаясь то к Полю, то к кому-то невидимому в глубине зала. Роза осушила несколько чашечек. А тот продолжал болтать, опрокидывая в себя саке, Поль отвечал односложно, иногда смеялся. Наконец беседа замедлилась, когда пьяница, упершись обеими ладонями о барную стойку, стал тихонько присвистывать себе под нос.
– Он когда-нибудь бывает трезвым? – спросила Роза.
– Иногда.
– И какова история его жизни?
– Он родился в Хиросиме в сорок пятом году. Его семью уничтожило атомным взрывом. В семьдесят пятом во время землетрясения он лишился жены и дочери. В восемьдесят пятом его старший сын погиб, неудачно нырнув. Одиннадцатого марта две тысячи одиннадцатого года его второй сын, биолог, находился в командировке на побережье, в префектуре Мияги, в двадцати километрах от Сендея[44]
. Он не успел подняться на возвышенность.Она поскоблила ногтем невидимое пятнышко на стойке. Откуда-то надвигалась неясная угроза. Она выпила еще саке.
– На похоронах Нобу шел дождь, и Кейсукэ упал в кладбищенскую грязь. Хару поднял его и прижимал к себе на протяжении всей церемонии. Кто-то подошел с зонтом, но он отослал его. Они стояли вместе, неподвижные, под дождем, и мало-помалу мы все тоже закрыли свои зонты. Помню, я почувствовал тяжесть и жестокость воды, а потом забыл и то и другое. Мы вступили в мир призраков. У нас больше не было плоти.
Он умолк, и у Розы вдруг замерзли ноги. Она попыталась сосредоточиться на черном небе, на приветливых горах. Угроза бродила вокруг. Она различила тени, ливень, пену на земле. Нет, с усилием подумала она, – но дождь лил, она стояла на коленях, не было больше ни гор, ни людей, и в этом мире исчезнувшей плоти, в пучине закрытых зонтов, она тонула в грязи, и все кладбища собрались перед ней, а она только скиталась от одного к другому, обреченная на падение, на трясину, на потопы.
– Глядя на Хару и Кейсукэ, зная, что вскоре вернусь на то же кладбище, я думал: мы все пленники адских печей, – сказал Поль.
Рядом с ним рыгнул японец.
– На похоронах бабушки тоже шел дождь, – сказала она. – Я не помню про грязь, только про дождь. Все сказали, что это бред, но я знаю, что он был черным.
Она помолчала, постаралась собраться с мыслями, плюнула на связность.