Американец Толстой воспитывался вместе с отцом моим в Морском корпусе. Когда папенька, по невозможности выносить морскую качку, вынужден был отказаться от назначения в кругосветное плавание вместе с Крузенштерном, то на его место в это плавание был назначен двоюродный брат его, гр<аф> Фёдор Иванович Толстой. Но, выехав в море, как человек неуживчивой и бешеной натуры, он скоро начал скучать от бездействия в тесной обстановке корабля. Чтобы развлечь свою скуку, он придумывал всевозможные непозволительные шалости, которые нарушали дисциплину корабля. Сначала Крузенштерн смотрел сквозь пальцы на проказы молодого графа, но скоро шалости его приняли такие размеры, что адмиралу пришлось в наказание сажать Толстого под арест… Но за каждое наказание, выйдя на свободу, он платил начальству новыми выходками, точно поклялся свести с ума весь экипаж. Как любитель сильных ощущений он занялся, например, тем, что перессорил поголовно всех офицеров и всех матросов… Да как перессорил? Хоть сейчас на ножи, так что вместо корабля, назначенного для мирного плавания по волнам, плавала клетка с разъярёнными тиграми… Всякую минуту могло случиться несчастие, а Толстой весело потирал руки: обыденная монотонность морской службы была нарушена. И ни одной-то души не оставлял в покое! Старичок-священник, который находился на корабле, любил выпить лишнее и был очень слаб. У Фёдора Ивановича в голове сейчас созрел план новой потехи: напоил батюшку до «положения риз», и когда несчастный священнослужитель как мёртвый навзничь лежал на палубе, граф припечатал ему сургучом бороду к полу украденною из каюты Крузенштерна казённою печатью. Припечатал и сидел над ним, пока он проснётся… И только что старичок открыл глаза и хотел приподняться, Толстой, указывая пальцем на печать, крикнул ему:
— Лежи, не смей! Видишь — казённая печать…
После принуждены были ножницами подстричь бороду священнику почти под корешок, чтобы выпустить его на свободу. <…>
У Крузенштерна был на корабле любимый орангутанг, умный, ловкий и переимчивый, как человек. Так вот его-то Толстой и избрал себе в товарищи для того, чтобы насолить хорошенько учёному путешественнику. Раз, когда Крузенштерн отплыл на катере зачем-то на берег, Толстой затащил орангутанга в каюту адмирала, открыл тетради с его записками, наложил на них лист чистой бумаги и на глазах умного зверя начал марать, пачкать и поливать чернилами по белому листу, до тех пор, пока на нём не осталось чистого места. Обезьяна внимательно смотрела на эту новую для неё работу. Тогда Фёдор Иванович тихонько снял с записок адмирала выпачканный лист бумаги, спрятал её в карман и вышел из каюты как ни в чём не бывало. Орангутанг один, на свободе, занялся секретарским делом так усердно, что в одно утро уничтожил всё, что было до сих пор сделано Крузенштерном. За это преступление адмирал высадил злодея Толстого на какой-то малоизвестный остров и сейчас же отплыл от его берегов.
Судя по рассказам об Американце Толстом, он и на острове, живя между дикарями, продолжал бедокурить напропалую до тех пор, пока какой-то благодетельный корабль не подобрал его из жалости и, татуированного от головы до ног, не привёз обратно в Россию. <…>
Новые религиозные чувства не помешали ему завести в Москве страшную картёжную игру и сделаться ярым дуэлистом. Убитых им он сам насчитывал 11 человек. И он, как Иоанн Грозный, аккуратно записывал имена их в свой синодик. Кроме того, дядюшка мой в Москве скоро влюбился в ножки молоденькой цыганочки-плясуньи Пашеньки и начал жить с нею. <…> От этого брака у них было 12 человек детей, которые все, кроме двух дочерей, умерли в младенчестве. Довольно оригинально Американец Толстой расплачивался со своими старыми долгами: по мере того, как у него умирали дети, он вычёркивал из своего синодика по одному имени убитого им на дуэли человека и ставил сбоку слово «квит». Когда же у него умерла прелестная умная 12-летняя дочка, по счёту одиннадцатая, он кинулся к своему синодику, вычеркнул из него последнее имя и облегчённо вскрикнул: «Ну, слава тебе, Господи! Хоть мой курчавый цыганёночек будет жить!» Когда я видела у дедушки Андрея Андреевича в Царском Селе дядю моего Фёдора Ивановича, у него в Москве подрастала обожаемая им дочка Пашенька.
Раз навестил я Пушкина, который, приезжая в Москву, останавливался всегда у П. В. Нащокина. Там были уже граф Толстой и Жихарев, автор «Записок студента». В то время «Горе от ума» возбуждало в публике самые оживлённые толки. Жихарев, желая кольнуть графа, беспрестанно повторял за обедом следующие стихи из комедии (так как общая молва относила их именно на его счёт):