Особое внимание привлекает резолюция, наложенная на подлинный документ в два приёма. Некая важная (или самая важная?) персона написала карандашом категоричное: «Отставить тем же чином». А ниже, чернилами, было — уже снисходительнее — добавлено: «С мундиром. 9 марта 1816»[495]
.Кому-то наверху, видать, очень не хотелось напоследок производить сорвиголову в генералы. Но будем справедливы: «на собственное пропитание» Американца отправляли — в отличие от «штрафной» отставки 1811 года — всё же «с мундиром», то есть с известным почётом.
Высочайшее повеление об увольнении «Господина Полковника и Кавалера Графа Фёдора Толстого, имеющего от роду 34 года», «за раною от службы с мундиром» воспоследовало 16 марта 1816 года.
Через одиннадцать дней, 27-го числа, из Инспекторского департамента Главного штаба ему выписали полагающийся «Пашпорт»: «По указу Его Величества Государя Императора Александра Павловича, Самодержца Всероссийского, и прочая, и прочая, и прочая…» Этот документ подписали дежурный генерал генерал-адъютант А. А. Закревский и начальник отделения военный советник Киселёв[496]
.Потом в канцелярии приложили к бумаге венчающую дело печать, — и тридцатичетырёхлетний, начинающий полнеть[497]
полковник граф Фёдор Толстой распрощался с военной службой навеки.Наверное, ему, давно привыкшему «смотреть на людей сквозь тусклое стекло опытности» и «видеть предметы без очарования, иногда даже и в чёрной краске»[498]
, всё же было грустно и обидно. Его сызнова обошли, объегорили: «жирные» генеральские эполеты с бахромой увечный Фёдор Иванович Толстой, бесспорно, выслужил. Поэтому людей, затаившихся в неприступных кабинетах, граф мог костерить нещадно, — но само продолжающееся бытие собачить и не помышлял.Оно, лихорадочное и дурманящее бытие, нашему герою отнюдь не опротивело. Так что о «минеральных водах» и спокойном, в стёганом халате, «райском» существовании Американец пока не мечтал.
Тогда же кто-то распустил слух, что граф Фёдор умер, — и слух докатился до самой Франции[499]
. Значит, до последнего его вздоха, до дна чаши было ещё весьма далеко.Удивительны сентенции иных мемуаристов. «Во времена устройства и общественной тишины, — уверял читателей П. X. Граббе, — такие характеры исчезают или не ищут известности, для них невыгодной»[500]
. Разве граф Павел Христофорович забыл, что был довольно близко знакбм с Американцем; что тот никуда не «исчезал» с общественной авансцены и своей скандальной «известностью» вовсе не тяготился?Зато М. Ф. Каменская не сомневалась, что в послевоенной Москве её дядюшка развернулся, что называется, во всю ивановскую: «Вторая его русская жизнь чуть ли не интереснее американской»[501]
.Как бы подтверждая эти слова, отставной полковник Фёдор Толстой, «замечательный по своему необыкновенному уму»[502]
, предельно чётко сформулировал собственное кредо в одном из писем князю Петру Вяземскому: «Не облегчай совести своей от грехов любезных и весёлых, как тяжело без них жить. Заживо приобретённая святость есть преддверие разрушения»[503].Грехопадение графа продолжилось, и, следственно, в Староконюшенной по-прежнему равнялись на мифологического героя и не утихло жизнеутверждающее:
В общем, не попав в отставные генералы, Американец покамест удовольствовался тем, что вышел в практикующие философы.
Глава 5. ЦЫГАНКА ДУНЯША
Он хочет быть, как мы, цыганом…
Незадолго до кончины, в одном из последних писем князю П. А. Вяземскому, наш герой в который уж раз помянул добрым словом шальную молодость, безвозвратно ушедшие дни. Они остались в памяти Фёдора Ивановича как «удалые, разгульные: когда пилось, буянилось
Между тем в свои сердечные тайны граф Фёдор, человек «самой привлекательной, мужественной наружности»[505]
и редкостный говорун, никогда и никого, даже ближайших друзей, не посвящал. Это наглухо закрытая от нескромных взоров и языков сфера его бытия, заповедная область толстовской души. «Я ни по Сенату, как ты говоришь, ни на женщин, как сам скажу, ходоком не бывал и смолода», — убеждал граф «любезного» князя П. А. Вяземского[506].