Полегчало же Толстому («на несколько дён поотдало»[855]
) лишь в начале весны. Никак не отпраздновавший своё пятидесятилетие Американец даже рискнул принимать посетителей и прогуливаться по пробуждающемуся бульвару. В пиршествах он если и участвовал, то теперь, увы, в качестве совершенно трезвого зрителя. «На днях я смотрел, как у меня обедали, и любовался, как пили», — докладывал граф Толстой П. А. Вяземскому 26 апреля 1832 года.В той же эпистоле наш герой констатировал: «Здоровье моё утрачено без возврату. Дважды молод не будешь. Особливо продолжительные и несносные страдания от моей болезни, конечно, десятью годами подвинули меня ко гробу»[856]
.Однако он и в критической ситуации, при полнейшей «расстройке телесного здоровья»[857]
, пытался шутить. Например, когда князь Пётр Вяземский посоветовал Американцу навсегда раздружиться с Бахусом и подумать о водолечении, о поездке «к водам», тот, сущая развалина, ответил: «Толстому ли ты предлагаешь исцеление водою? Не оскорбляй егоЛетом 1832 года, в Глебове, Американец был, пожалуй, как никогда ранее близок к могиле, но толстовская природа и тут превозмогла «тяжкую болезнь»[859]
. «Вот 13-ой день, как я, получив надежду ещё просуществовать, — не знаю, сколько мне определено, — но без спазм; умереть не от спазм, — читаем в письме Фёдора Толстого П. А. Вяземскому от 29 августа. — Лето же (которого, впрочем, у нас не было) я провёл в самых жестоких страданиях. Исцелил меня, и доканчивает исцеление, простой крестьянин. Если исцеление сие не есть чудесное, ибо(Обратим внимание читателей на выделенную фразу. В начале тридцатых годов граф однажды, и неспроста, назвал себя «новым
По-видимому, к концу 1832 года Толстой сумел прийти в себя и в какой-то мере восстановить пошатнувшееся здоровье. Прежним богатырём, «восьмым чудом света»[864]
граф Фёдор Иванович, разумеется, уже не стал, — но получил возможность быть мало-мальски«Бурной жизни его я уже не застала», — констатировала впоследствии в автобиографической хронике П. Ф. Перфильева[866]
.А тремя десятилетиями ранее Полинька Толстая, будущая хроникёрша, ещё только начинала знакомиться с окружающим миром.
Жила тогда маленькая графиня Прасковья то у цыганской бабушки, то в пансионе, то в отцовском доме. Внешностью девочка очень походила на мать из табора, а рано проявившимся нравом — на обоих родителей. «Про наружность свою я умолчу и скажу одно, что типичность нации, к которой принадлежала мать, сильно сохранилась и во мне, — признавалась П. Ф. Перфильева, — характер я имела упрямый и твёрдый: никому и ничему не любила поддаваться, но любовью и ласкою можно было со мной всё сделать»[867]
.Прасковья Фёдоровна уверяла подписчиков «Русского вестника», что в детстве она (или графиня Инна) — в отличие от сестры Сарры — не удостоилась любви отца. Видимо, этот ревнивый упрёк отчасти справедлив; однако заметим, что в письмах Американца тридцатых годов всё же есть тёплые слова и о Полиньке (иногда граф Фёдор называл дщерь и Полькой[868]
). Шутливое прозвище, которым её (по утверждению М. Ф. Каменской) наградил Фёдор Иванович, — «курчавый цыганёночек», — также кое о чём говорит. Да и себя граф величал «чадолюбивым отцом»[869]; и воспитывалась младшая дочь по той же методе и с тем же тщанием, что и старшая.Но любимицей нашего героя была, действительно, Сарра.
И захворала несравненная Сарранька почти одновременно со стареющим отцом.
Об
Тогда Американец ещё не догадывался,
«С исхода десятого года уже признаки ужасной болезни тяготели над ней, — повествует кручинный автор „Биографии Сарры“. — Страсть к наукам не угасла, но занятия прерываемы были ужасными головными болями и болями в груди»[871]
.