«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни. Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же, как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что-то сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому. 28 окт. Лев Толстой».
Об уходе Толстого из дома Александрой Львовной в известность был сразу поставлен Чертков. Из его ответного письма Александре: «Не сомневаюсь в том, что сделал он это теперь не “для себя”, а потому что по совести убедился в том, что это был единственный праведный для него исход. А потому уверен, что это будет лучше всего для всех, в том числе и прежде всего для несчастной Софьи Андреевны. И по той же причине, чтобы ни случилось, как будто вызванное этим его поступком, хотя бы, по-видимому, и самое нежелательное, – все будет к лучшему. Побуждение его было хорошее. Он достаточно долго откладывал, боясь совершить этот шаг не по самому лучшему побуждению, для того чтобы мы могли быть уверены, что ушел он теперь под влиянием самого чистого от эгоизма, неотразимого побуждения».
Направились беглецы к железнодорожной станции Щёкино. Лев Николаевич спросил у Д. П. Маковицкого: «Куда бы подальше уехать? Я предложил в Бессарабию, к московскому рабочему Гусарову, который там живет с семьей на земле… “Только туда долго ехать, – прибавил я, – не из-за расстояния, а из-за медленного хода поезда и сообщения”. Л. Н. ничего не ответил. Гусарова и его семью хорошо знает и любит». Погода стояла холодная, и Лев Николаевич сильно замерз, да еще на станции пришлось ждать полтора часа. Купили билеты в сторону Горбачево. Толстой нервничал, опасаясь погони. Наконец паровоз пришел. Куда ехать, где остановиться, было не совсем понятно. Но сначала Толстой хотел заехать в монастырь Шамординский Калужской губернии, чтобы увидеться с сестрой Марией, некоторое время побыть там. Лев Николаевич находился в отдельном вагоне второго класса и смог немного отдохнуть, но выглядел он утомленным, так как сказалась поездка до станции и последние месяцы проживания дома в обстановке нервной напряженности.
Добрались до Горбачева. На Козельск ехали с пересадкой в вагоне третьего класса в товарном поезде, наполненном до предела людьми, большинство из которых курили прямо в вагоне. Льву Николаевичу было тяжело дышать в такой обстановке, и он разгоряченный вышел из вагона на открытую площадку, где пробыл «три четверти часа (роковых три четверти часа)» на холодном ветру. Душан Петрович настоял на том, чтобы Толстой вернулся в вагон. Вместо отдыха Лев Толстой в силу тесноты помещения четыре часа то сидел, то стоял и беседовал с людьми, которые его узнавали. В результате «публика с обоих концов вагона подошла к среднему отделению, обступила и очень внимательно и тихо прислушивалась. Были крестьяне, мещане, рабочие, интеллигенты, два еврея, одна гимназистка… записывала разговор, потом сама в него вступила в защиту науки, возражая Л. Н-чу. Л. Н. горячился». Поезд ехал долго, и до Козельска они добрались к пяти вечера 28 числа.
На пролетке добрались до Оптиной пустыни и решили переночевать. Из письма Льва Николаевича дочери Александре: «Переночуем (в Оптиной пустыни. –