Лева защитил кандидатскую в ЛОМИ, Ленинградском отделении Математического института Стеклова, у самого академика Никольского. Никольский – это функциональный анализ, теория приближения функций, теория квадратурных формул, его имя произносили с придыханием все математики страны. Должен был работать в институте Стеклова в пяти минутах от дома, на Фонтанке, сразу за Аничковым мостом, напротив Дворца пионеров, где в детстве занимался математикой, будто и не ушел из своего детства, от мамы. И вдруг – Америка! Вымечтанная Фирой сказка «Левина прекрасная жизнь» стала явью, Леву пригласили в Калифорнийский университет в Беркли. Беркли – атомная бомба, водородная бомба, циклотрон, антипротон, лазер, фотосинтез. После Левиного отъезда Фира сотни раз машинально выводила на листках бумаги, на салфетках, однажды даже на тетрадке, в которой проверяла чью-то контрольную работу, The University of California, Berkeley.
Лева писал Кутельману (а он, конечно же, писал Кутельману, он и не должен был высоко нести знамя «взрослой» ссоры), писал о том, что было интересно обоим, о различии в системе физико-математического образования в Союзе и Америке. Писал, что в Союзе он студентом изучал все – радиофизику, квантовую механику, ускорительную физику, теорию излучения, ядерную физику, феноменологию частиц, чего только не изучал, а в Америке все не так: предметы делятся на немногие обязательные и предметы по выбору, выбрал, к примеру, радиофизику, а феноменологию частиц не выбрал, и вроде бы такая фрагментарность знаний не хороша, но американские физики почему-то при этом хороши. Писал, что на лекциях по физике ему приходится рассказывать студентам о необходимом математическом аппарате, а как за одну лекцию рассказать, к примеру, об интегрировании методом неопределенных коэффициентов, которое он сам студентом изучал целый семестр? Писал, что американская система на первый взгляд хуже, но по результатам лучше… И ни слова о себе. Писал об участившихся в последние месяцы приездах знакомых из совка, называл их пылесосами за то, что метут копеечный ширпотреб. Кутельману отчего-то было обидно, словно пренебрежительный тон – «совок», «пылесосы» – относился лично к нему, как будто кто-то чужой посмеивался над его деревенской мамой. У Кутельмана не было деревенской мамы, но так он себе это представлял и чувствовал за нее неловкость перед этим
«Чужой» было именно то самое, правильное слово. Кутельман помногу раз перечитывал письма, пытаясь разглядеть прежнего Леву, своего мальчика, за этим высокомерием, за мгновенной привычкой к западной жизни, но нет – это был чужой мальчик. Лева и о событиях в Союзе писал как чужой, писал, что ему неинтересно бесконечное обсуждение ленинизма-сталинизма, бессмысленные баталии на бессмысленных съездах, и все это – детство человечества. И как всегда, страшно далеки они от народа, неумытым массам не нужна демократия, наш народ за демократию на баррикады не пойдет. В сущности, ничего особенного, обычный интеллектуальный снобизм, разделение на «мы» и «они, быдло».