Произведения Маркса и Энгельса, в которых окончательно совершается их переход к материализму и коммунизму, содержат зародыши гениальных идей, получивших развитие в последующих трудах основоположников марксизма. Однако содержание этих работ во многом ещё отличается от тех научных взглядов, которые отстаивали Маркс и Энгельс в своих зрелых произведениях. Лишь в результате дальнейшего гигантского труда, в тесном творческом содружестве Маркс и Энгельс создали науку, которая произвела коренной переворот в воззрениях на природу и общество.
* * *
В первый том настоящего издания не включены некоторые ранние произведения К. Маркса и Ф. Энгельса, написанные ими с идеалистических, левогегельянских позиций: докторская диссертация Маркса «Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура», философские памфлеты Энгельса против Шеллинга и некоторые публицистические работы. Не включена также незавершённая работа К. Маркса «Экономическо-философские рукописи 1844 года». Те из ранних произведений Маркса и Энгельса, которые представляют интерес для узкого круга специалистов, будут выпущены отдельным сборником.
Рукопись Маркса «К критике гегелевской философии права» печатается в том виде, как она сохранилась, в отличие от значительно сокращённой публикации её в первом издании Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса.
К. МАРКС
1842–1844
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ[1]
Мы не принадлежим к числу тех недовольных, которые ещё до появления нового прусского указа о цензуре заявляли: Timeo Danaos et dona ferentes{1}. Наоборот, так как в новой инструкции допускается обсуждение изданных уже законов, хотя бы оно и не соответствовало взглядам правительства, то мы сейчас и займёмся самой этой инструкцией. Цензура — это официальная критика. Её нормы — это нормы критические, и они, следовательно, всего менее могут быть изъяты из критики, так как становятся на общую с ней почву.
Всякий, конечно, может только одобрить высказанную во введении к инструкции общую тенденцию:
«Чтобы уже теперь освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам, его величество король высочайшим указом королевскому министерству от 10 сего месяца соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности и, признавая значение и необходимость честной и благонамеренной публицистики, соблаговолил уполномочить нас вновь призвать цензоров к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».
Конечно! Если цензура есть необходимость, то честная, либеральная цензура ещё более необходима.
Но что сейчас же должно было вызвать известное недоумение, так это дата приведённого закона. Он датирован 18 октября 1819 года. Как? Разве это такой закон, который обстоятельства времени принудили отменить? По-видимому, нет, ибо цензорам лишь «вновь» указывается на необходимость его соблюдения.
Итак, до 1842 г. закон существовал, но он не исполнялся, — для того именно и напоминают о нём, «чтобы уже теперь» освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам.
Печать вопреки закону до сих пор была подвержена неуместным ограничениям, — таков непосредственный вывод из этого введения.
Говорит ли это против закона или против цензоров?
Утверждать последнее мы вряд ли вправе. В продолжение двадцати двух лет имели место незаконные действия со стороны ведомства, под опекой которого находится высший интерес граждан государства, их дух, — со стороны ведомства, которое обладает большими полномочиями, чем римские цензоры, ибо оно регулирует не только поведение отдельных граждан, но даже поведение общественного духа. Разве мыслимо такое последовательное беззаконие, такое бессовестное поведение высших правительственных чиновников в благоустроенном, гордящемся своей администрацией, прусском государстве? Или государство в постоянном ослеплении выбирало самых неспособных лиц для самых трудных постов? Или, наконец, подданный прусского государства лишён всякой возможности протестовать против незаконных действий? Неужели все прусские писатели так уж невежественны и глупы, что не знают законов, касающихся их существования, или же они слишком трусливы, чтобы требовать их применения?
Если мы возложим всю вину на цензоров, тогда это будет компрометировать не только их собственную честь, но и честь прусского государства, прусских писателей.
К тому же беззаконные действия цензоров в продолжение более чем двадцати лет представляли бы argumentum ad hominem{2}, что печать нуждается в иных гарантиях, чем такие общие предписания столь безответственным лицам. Это служило бы доказательством того, что в самой сущности цензуры кроется какой-то коренной порок, которого не исправит никакой закон.