— Так при чем же тут моя сестра? — Крошечкина развела руками. — Ты яман-джалгинского преда знаешь? Не знаешь? Есть там такой приятный старик Осадчий Тихон Ильич. Так вот этот Тихон Ильич отдает нам свою землю. Ему не под силу, а мы подымем. Я поеду к нему завтра, и мы все это уладим без моей сестры. Да и Ольга Алексеевна нас поддержит.
— Ну, если так, — согласилась Ирина, — тогда за нами дело не станет.
— Ну вот, подружка, мы и столковались.
— Только за одну ночь такой клин не возьмем.
Через час за Садовым, недалеко от дороги, раскинулся бригадный лагерь. Танк с двумя многокорпусными плугами сделал почин. Лемеха вошли в еще сырую землю. По блеклой стерне потянулась свежая борозда. Перевернутая земля неярко поблескивала, черные ее кушаки все расширялись и расширялись.
IX
На следующий день Крошечкина поехала к Осадчему. Отец оседлал ей «Венгера» и вошел в хату. Дочка стояла перед зеркалом в сапогах, в мужниных шароварах, расточенных в шагу, и в длиннополой рубашке, немного узкой на груди. Старик усмехнулся в усы, молчал. Крошечкина, не видя отца, подпоясывалась тонким кавказским ремешком, на животе у нее болтался старенький отцовский кинжал. Примерила кубанку, посмотрела в зеркало и рассмеялась.
— На какого кляпа ты наряжаешься в казака? — спросил отец. — Или людей вздумала пугать, дочка?
— Для солидности, батя.
Вспомнил отец, как его Паша наряжалась в казачью форму, когда они пасли табуны. Ради шутки она иногда делала это, уже будучи замужем. Но тогда она была похожа на высокого, стройного казака. Теперь же была просто смешна: мужчина не мужчина, а на бабу не похожа. Это понимала Крошечкина, и если бы она ехала не к Осадчему, с кем ей придется говорить как равная с равным, она и не подумала бы надевать брюки и кубанку, а тем более вешать кинжал. Но Осадчий — это все знали — недолюбливал женщин, а особенно Крошечкину, и на ее просьбу может ответить отказом, да еще и нагрубить. Поэтому к Осадчему, как рассудила Крошечкина, лучше всего ехать именно в таком причудливом убранстве.
Стоя перед зеркалом и прилаживая кубанку — закрученная узлом коса сбивала ее на лоб, — Крошечкина думала: «А ничего, вид подходящий».
Нахлестывая о голенище плеткой, Крошечкина твердыми шагами вышла из хаты. «Венгер» поджидал ее у ворот. В седле, счастливо улыбаясь, сидел сынишка Игнат, большеголовый мальчик лет семи.
— О! Уже вцепился, репях! Кто тебя подсадил? Наверно, дедушка?
— А я, мамо, сам подсадился.
— Шустрый! — Крошечкина взяла сына на руки, вытерла у него под носом и поставила на землю. Села в седло и сказала:
— Беги, сынок, на огород к бабушке.
Игнат не ушел. Он стоял, прислонившись к воротам. Удаляющаяся на коне мать плыла в мутной воде и вскоре совсем исчезла — так сильно текли у мальчика слезы.
Под упоительным весенним солнцем степь цвела и молодела. Точно ходил по ней невидимый маляр и все красил и красил. То он клал зеленый мазок на пригорке, то разливал по низине чуть приметные розовые тона, то окрашивал бугор в темно-зеленый цвет. Эта торопливая работа весеннего маляра радовала Крошечкину. Вчера она проезжала мимо кургана. Весь он был черный, сухие былинки на нем зябко дрожали на ветру. Теперь же курган покрылся робкой зеленью. Только на самой его вершине еще лежала пожухлая прошлогодняя трава, и на ней, по-зимнему нахохлившись, одиноко сидел орел. Увидев всадника, орел взмахнул крыльями и поплыл низко-низко. Мимо пронеслась тень, и Крошечкина долго следила за полетом птицы. Она загрустила. Почему-то заныло, запекло в груди. Может быть, орел воскресил в памяти то далекое время, когда она вот так же покачивалась в седле, направляясь следом за табуном. Или весна своим свежим дыханием напоминала ей то недавнее время, когда она с мужем ехала в степь и там, в таборе, жили они все лето. Боль со слезами подступила к горлу. «Явилась и еще одна весна и еще с большим старанием умыла землю, принарядила, приукрасила всякий кустик, каждый бугорок, — думала Крошечкина. — Пышнее прежнего зацвели сады, а Саввы все нет и нет, и кто ж его знает, когда он вернется…»
Мысли ее обратились к мужу, и ей стало и больно и стыдно… «Хорошая ж я после этого жена. Как же трудно жить…» Она задумалась, дав свободу коню, который еле-еле переступал ногами, нагибался, выискивая свежую траву. Вспоминая свою жизнь с мужем, она представила себе Савву таким, каким он был перед войной, степенным, с пепельно-русыми усами. И тут куда-то пропал и «Венгер», и вся степь. Она едет с мужем на возу. Загорается раннее утро. Лучи золотят небо, но над землей солнца еще нет. Степь покрыта слабой тенью и оттого кажется необыкновенно зеленой. Быки давно свернули с дороги и идут по колено в траве, а Савва растянулся на возу, положив голову жене на колени. Высоко-высоко в небе, как точечки на желтой папиросной бумаге, застыли жаворонки. Лучи коснулись их дрожащих крыльев. «Ишь, стервецы, точно на шнурочке привязаны, — говорит Савва, устало жмуря глаза и пряча в усах улыбку. — И до чего ж люблю эту птицу».