Шелехов втайне, про себя усмехнулся… Но сейчас было не до спора, следовало воспользоваться случаем и развязать то, что оставалось неразвязанным с того октябрьского дня. Теперь, после похода «Джузеппе», после сегодняшнего севастопольского вечера все равно бригадная тишина была разорена.
— Погодите‑ка уходить, Зинченко… Помните, у нас был разговор о переходе бригады в город. Так вот… если хотите, я могу поднять об этом в бригадном комитете.
Зинченко остановился.
— Да что поднимать, не к чему теперь поднимать, — лениво отозвался он.
— Почему? — встревожился Шелехов.
— А? — не то дурашливо, не то рассеянно переспросил Зинченко и с тем исчез в темноте.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
А ветер жесточал к ночи все больше и больше, все полоумнее обвывая борта тральщиков, переваливая их с боку на бок, со скрежетом наструнивая якорные цепи, — неведомо какое беснованье и жуть творились в ту ночь на море, в какой‑нибудь сотне саженей от жарко натопленных, парных, освещенных ясными тюльпанчиками кают, и сон по каютам от этого был особенно уютный, зябкоподжимчивый, как при недомоганье.
И чуть ли не с рассветом начали выбегать на палубу самые охочие из городских гуляльщиков — посмотреть, а заодно и помочиться спросонок за борт… Смотреть было невесело. Море мчалось за бухтой, как побоище, темное, дико расхлестанное, все изрытое бешено плясучими смерчевыми буграми. Неслышно и тошно кружились разъеденные холодом берега, низкое небо, палубы. Клочья дыма отрывались от туч, неслись над пучиной потерянными птицами… Гулялыцики с матерным причитаньем, пиная ногой что попадалось на пути, валились обратно в кубрик.
Опять заперло бригаду в нежилых берегах, отрезало от бульваров и кофеен — на сколько еще дней?
Для верхнего начальства, конечно, по-прежнему гоняли автомобиль в Севастополь — и утром и вечером. В машине восседали лейтенанты Скрябин и Бирилев (третьего начдивизиона — Дурново, из‑за слишком памятной фамилии, сплавили в какой‑то захолустный отряд тральщиков). Мангалов, еще более распертый вширь, занимал сразу два сиденья. Иногда к начальству примащивался Блябликов. Рокот автомобиля, возлетающего вечером за сумрачные херсонесские нагорья, грустно раздражал, подмывал бежать вслед — в шумы, огоньки, в интересные передряги и волнения города… А в бухте — что оставалось делать? Только спать до ломоты в глазах, дуреть от однообразного ветряного воя. Штормом сбило последнее зеленое оперенье с сиреньки, качался на пригорке голый прутяной ворох.
Чуялось всем — бесповоротное надвигается на бригаду…
Верхи глухо притихли. Все приказания, получаемые из недр непонятного им, словно вверх ногами перевернутого города, выполнялись покорно, без лишнего шума. Получив бумажку о скорейшей передаче «Джузеппе» в революционную флотилию, Скрябин даже не подивился и с готовностью наложил резолюцию: «На исполнение поручику Свинчугову». Предписывалось в два дня подготовить тральщики, проверить машины и отбыть в Севастополь на погрузку угля и снарядов. Явно: Свинчуговым и «Джузеппе» жертвовали, их без спору, равнодушно отдавали на съедение чужакам, только чтоб не раздражать и не потерять большего.
Но Свинчугов ходил лютый.
Странно, что кают-компания на этот раз не горячилась и не судачила, как обычно, и потерпевшему не выражала никаких знаков сочувствия или негодования. Свинчугова даже заметно сторонились, словно обреченного… Каждый думал теперь только о себе.
На третий или четвертый день шторма, — памятный еще тем, что на «Каче» и на других крупных судах бригады внезапно и черно задымили трубы, — старый поручик, вытягивая папиросу из шелеховского портсигара, неслыханным для него, добитым голосом пожаловался:
— Я, молодой человек, в первый раз в жизни узнал сейчас, что такое нервы!
И, должно быть, нервы заставили его несколько позже сделать ожесточенное и решительное лицо и прорваться на аудиенцию к самому Скрябину. Неизвестно, что произошло наверху, в начальнической рубке. Володя вообще не выносил резких разговоров и теперь большую часть времени проводил за пианино, даже распоряжения зачастую отдавал, не снимая с клавиш тоненьких ручек в манжетиках. Видимо, он хотел одного: чтоб его оставили в покое…
Видели, как Свинчугов сбежал сверху, не разжимая губ, словно боясь дать волю неистовой буре, клокотавшей у него внутри. Однако никто даже не поинтересовался, чем расстроил его Володя. Было не до этого: на берегу ни с того ни с сего, без повестки горниста засуматошился народ, загустел толпой около минной свалки, — событие столь же тревожное и необъяснимое, как и внезапные дымы из судовых труб… Только Лобович нашел время отвести Свинчугова на шканцы, прохладить на ветру, подбодрить.
— Да брось ты, старая балалайка! Куда тебя пошлют, никто не пошлет, все — одна проформа, ерунда. Знаю я! Обойдется…
Поручика трясло, он почти рыдал от злобы:
— Да кто он мне такой, Центрофлот, какой такой, едрена, Центрофлот? Какое он мне, шкалик, имеет право? Я Миколашке… тьфу!., я государю тридцать лет отхропал…