Хватило даже спокойствия, чтобы, не прерывая речи, поискать взглядом Мангалова. Но тот уже утаился куда‑то, наверное — выжидал где‑нибудь исподтишка. Жаль, для него было приготовлено кое‑что.
— Я заявляю, товарищи, о Ленине — неправда. Он, товарищи, всю жизнь боролся с проклятым деспотизмом, и за золото его не купишь. Да и разве наш Балтийский флот из одних дураков и негодяев, что взял и поддался весь шпионам?
— Верно! — хрипло крякнул чей‑то одинокий голос.
Другой громко и дружески сказал:
— Молодчина прапорщик.
Но это было более потрясающе, чем громовые раскаты «прр-авиль-на-а…». Вот когда можно было в удушающем, сладчайшем исступлении сорвать с себя погоны, потребовать матросскую форменку, объявить, что иду навсегда к вам, в темный трюм, за один котел, — и действительно растоптать тут же щегольской свой китель, и действительно уйти — так, чтобы это было в сущности битье морды Мангалову, Свинчугову и всем видимым золотопогонным архистратигам.
«Так вы говорите — в Сулин?»
Прорвалась вся его желчь, накопленная нищими, язвительными годами. Он алкал борьбы, сопротивления, уничтожения врагов. Нет, черт возьми, какой он учитель словесности! Нет, не будничную Людмилу ему, со смирным пуховым платком, а подайте одну из тех, которые еще год назад, где‑нибудь на петроградской панели, пронося мимо недоступное свое сияние, презрительно отводили взор от обтрепанного, жалостно вожделеющего глазами птенца. В извращенном восторге ему захотелось даже настоящей опасности — взять да назло всем, и вот этой самой, смиренно и умиленно целующейся с начальством толпе, заявить себя с теми двумя-тремя гонимыми, одобрительно поддержавшими его (не таинственный ли там Зинченко, побывавший в Петрограде), да пальнуть в эту толпу лозунгами большевистского «Социал-демократа», строки которого и его самого порой опасно будоражили.
— Большевики же, товарищи… они, конечно, и заблуждаются кое в чем…
— Негодяи они… изменники! — пыхотно подкрикнул кто‑то сзади. Нельзя было не узнать этого голоса с гневным пригнусом.
— …но в основе у них… те же святые идеи…
Теперь под конец — динамитцу, динамитцу!
— Мы же, товарищи, будем слушать… Керенского, будем слушать и Ленина, а дорогу себе выберем сами. Это ведь не кто другой, а мы с вами — революционная Россия. И наших железных рядов не расстроить никому (мощный жест рукой — чугунной рукой водителя- колосса). И с дороги нас не сбить — нам светит священный маяк… великое Учредительное собрание!
Все‑таки хлопки и крики «правильно» показались жидкими, неединодушными. Не хватило духу даже поторжествовать, обернувшись в сторону офицерского кутка… Матросы тотчас же сгрудились в гомонящий базар — надо было поскорее выбрать делегатов на вечернее общегарнизонное собрание в Севастополе, где должен был сделать доклад сам адмирал.
В заунывном томлении никому не нужный Шелехов убрел на берег бухты, лег на мокрую гальку, глядел, как плескалась, обессилев, грязноватая, пахнущая отбросами и бельем волна.
Маркуша и тут оказался рядом, присел, скучал собачьими, жаждущими в глубине чего‑то сверхъестественного глазами.
В успокоенно-сиреневом море, на траверзе бухты стоял видением медленный, грациозно наклонивший мачты корабль. Он уходил от земли — в пустоту неба, в свет.
— «Георгий»… гидрокрейсер, — признал Маркуша. — Наверно, в Батум. Хорошо на нем братве живется: плавают да приторговывают!
— А вы, Маркуша, в дальнее плавали?
А сам глаза полузакрыл, будто и его качает волна на «Георгии»… Смотри, вон исчезают ставшие ненадолго родными берега, жилое нагромождение города, зелень бульваров. Кругом вода, неоглядная, бегучая, недавно плескавшаяся у иных материков… Может быть, в самом деле там лучше, чем на земле, где надо быть колючим, напрягаться, натужно прорываться день и ночь к какой‑то непрочной, для самого еще плохо очертанной цели?
Маркуша всласть рассказывал:
— Эх, хорошо с пенькой в Австралию ходили! Вышел тогда у меня на Малайских островах один печальный случай. Пошел я прогуляться, вдруг ливень. Тропический ливень, это, шут его возьми, сразу сумерки кругом, хлещет, как из шланга, вода парная, теплая. Стал я, конечно, под деревце какое‑то. Шут его знает, как оно называется, листья во ширины, по сажени длины и прямо от корня растут, потом загинаются чуть не до земли, а под ними тепло и темно, как в бане. Я — под эти листья. Слышу, кто‑то рядом еще стоит. Зажег спичку, — оказывается, малайский бабец. Да какой, смак! Вся голая, только под пупом вроде бахрома, для видимости. Ну, ясно, раз голая, да дикая к тому же, да дело в лесу — я ее моментально цоп. И что же думаете? Кэ-эк она развернется да стебнет меня по морде!
Шелехов делал сочувственную улыбку:
— Да что вы!
Маркуша совсем зажурился, обковыривая грязными ногтями какой‑то камешек:
— Вообще, Сергей Федорыч, нет мне в жизни лафы. И теперь вот затирают. Кому прапорщика дали, а мне — зауряда. Оттого что образования не имею…
Видимо, он и за Шелеховым всюду следовал и разговор с ним завел с какой‑то давно задуманной целью.
— А скажите, Сергей Федорыч, алгебра, што это такое? Трудное?