— А мне батарею и не нужно, не голоси, ради бога! Вконец испугал, колени трясутся. Мне капитана Ермакова.
Низкий «виллис», врезаясь в кусты, затормозил, и по невозмутимому голосу, затем по легким шагам Ермаков узнал Витьковского.
— Ты? Что привез?
— Я, — ответил Жорка, весь приятно пропахший бензином, и что-то сунул в руку капитана. — Скушайте галетку. Великолепная, немецкая. Вас срочно в штаб дивизии. Иверзев вызывает…
— Иверзев?
— Ага. — Жорка потянул Ермакова за рукав, дыша мятной галеткой, зашептал: — Тут вроде форсировать не будут. Что-то затевается. Вроде Володи. Вас — срочно. Скушайте галетку-то…
— Галетку? — задумчиво спросил Ермаков. — А много у тебя этих галеток?
Жорка обрадованно ответил:
— Да полмешка, должно. В машине с запчастями вожу. Чтоб полковник не заметил. Он что увидит — р-раз! — и за борт. И чертей на голову. В Сумах на немецких складах взял.
— Давай сюда, аристократ. Выкладывай мешок на ящики. Скляр, отнеси ребятам конфискованное…
Он подошел к Шуре, пристально взглянул в белеющее лицо и не увидел, а угадал затаенную не то тревогу, не то радость по выгнутым ее бровям.
— Что? — спросила она шепотом.
— Еду. Передай Кондратьеву. И пусть не щеголяет интеллигентностью. — И чересчур поспешно, холодно поцеловал, едва прикоснулся к губам ее. Она чувствовала тающий холодок его поцелуя и ревниво и мстительно говорила самой себе: «Уже не нужна ему. Нет, не нужна».
А он, садясь в «виллис», спросил:
— Может, со мной поедешь?
— Нет, Борис. Нет…
— Ограбили! — сказал Жорка и засмеялся.
«Виллис» тронулся, затрещали кусты. Шура, опершись рукой о снарядный ящик, смотрела в потемки, где трассирующей пулей стремительно уносился рубиновый огонек машины, и с тоскливой горечью думала: «Ограбили. Это он обо мне сказал».
Глава четвертая
В этом маленьком селе тылы дивизии смешались с полковыми тылами, — все было забито штабными машинами, санитарными и хозяйственными повозками, дымящими кухнями, распространявшими в осеннем воздухе запах теплого варева, заседланными лошадьми полковой разведки, дивизионных связных и ординарцев. Все это в три часа ночи не спало и жило особой, лихорадочно возбужденной жизнью, какая бывает обычно во время внезапно прекратившегося наступления.
Круто объезжая тяжелые тягачи, прицепленные к ним орудия, темные, замаскированные еловыми ветвями танки, Жорка вывел наконец машину на середину улицы, повернул в заросший наглухо переулок. «Виллис» вкатил под деревья, как в шалаш; сквозь ветви уютно светились красные щели ставен. Жорка, соскакивая на дорогу, сказал:
— Полковник сперва к себе велел завезти. Свои, свои в доску! — отозвался он весело на оклик часового у крыльца. — Чего голосишь — людей пугаешь?
Ермаков взбежал по ступеням и, разминая ноги, вошел в первую половину хаты, прищурился после тьмы. Пахнуло каленым запахом семечек, хлебом. На столе в полный огонь горела трехлинейная керосиновая лампа с вычищенным стеклом, освещая аккуратно выбеленную комнату, просторную печь, вышитые рушники под тускло теплившимися образами в углу. Сияя изумленной радостью, от стола услужливо привскочил, оправляя гимнастерку, полковой писарь, и начищенная до серебристого мерцания медаль «За боевые заслуги» мотнулась на его груди.
— Товарищ капитан! Здравия желаю! — взволнованной хрипотцой пропел он, вытянулся, а правую, измазанную чернилами ладошку суетливо вытер о бок. — Из госпиталя? К нам?
— Привет, Вася! Жив? — ответил Ермаков и не без интереса заметил возле печи незнакомого солдата, который позевывал и с задумчивым видом поигрывал новеньким парабеллумом. Крепко сбитый в плечах, был он в офицерских яловых сапогах, в суконной гимнастерке, на ремне лакированно блестела расстегнутая немецкая кобура.
— Разведчик? — спросил Ермаков, слыша приглушенные голоса из другой половины. — «Языков» привели?
— Точно. — Солдат подбросил парабеллум, втолкнул его в кобуру на левом бедре: так носили пистолеты немцы.
— Полковник с ними разговаривает, — таинственно шепнул Вася. — Долго они чего-то…
Ермаков вошел в тот момент, когда полковник Гуляев, очевидно, заканчивал допрос пленных. Он сидел за столом, утомленный, грузный, со вспухшей шеей, заклеенной латками пластыря, повернувшись всем телом к узколицему лейтенанту-переводчику с косыми щеголеватыми бачками. Увидев на пороге Ермакова, оборвал речь на полуслове, в усталых глазах толкнулось беспокойство, сказал:
— Садись, капитан.
При виде незнакомого офицера высокий, в коротенькой куртке немец вскочил, разогнувшись пружиной, по-уставному вскинул юношеский, раздвоенный ямочкой подбородок. Другой немец не пошевелился на табурете; уже лысеющий со лба, сухонький, желтый, будто личинка, он, чудилось, ссутулясь, дремал; его ноги были толсто забинтованы, напоминая тряпичные куклы.
На столе с гудением ярко горели две артиллерийские гильзы, заправленные бензином.
Ермаков присел на подоконник, и высокий молодой немец тотчас же сел, задвигался на табурете, нервно пригладил рукой волосы, вопросительно озираясь на Ермакова.