Орлов хлестнул коня, исчез где-то в глубине колонны, и Ермаков некоторое время ехал один, приотстав от Бульбанюка, качающегося впереди. Из сырой непроглядности леса, обступившего эту чужую, незнакомую дорогу, неясно, горько повеяло шершавой тревогой, и с тоской вспомнились ему холодные, вздрагивающие губы Шуры: «Тебя убьют». Он знал о том, что она любила его, пожалуй, больше, чем надо, и хотя понимал, что близость между ними была не очень серьезна, не чувствовал вины перед ней, не признавая на войне ложных образцов добродетели.
Когда снова подъехал Орлов, дыша самогоном, Борис спросил:
— Ну а как она?
— Она? — Орлов сразу не понял. — Кто она?
— Ну, Верочка, — грубовато напомнил Ермаков.
— Она? Меня разжаловали… а она… под крылышко к адъютанту…
— Сто-ой! — раздалась приглушенная команда спереди.
Оба одновременно припустили рысью лошадей и сейчас же остановили их перед группой всадников, загородивших дорогу. Луна встала над лесом, пронизывала чащу ледяным синим светом. Несколько пеших людей, придерживая автоматы на груди, негромко и поочередно докладывали Бульбанюку, который, досадливо кряхтя, слез с лошади, потер замлевшие колени, с недовольством спросил, выпрямившись:
— Вы что тут меня успокаиваете? Сам слышу, что тихо! Вы мне всю деревню прощупайте, по домику! Ясно? А потом докладывайте! Давай, давай вперед!
Бульбанюк сердито посмотрел на луну, повернулся квадратной спиной к разведчикам, при лунном свете его лицо было зеленым, жестким. Разведчики прошли несколько метров бесшумными щупающими шагами, канули в чащу, угрюмую, сизо-дымчатую в своем жутковатом осеннем молчании.
— Разреши-ка мне с разведчиками? Все наизнанку выверну! — сказал Орлов обещающе. — Ну?
— Ты что? — спросил Бульбанюк и приблизил лицо к лицу Орлова. — 3-зубы?
— Зубы, Бульбанюк, — виновато ответил Орлов.
— Я т-те покажу зубы, — внезапно рассвирепел Бульбанюк. — Марш к ротам! Развернуть роты в цепь. И вперед. Марш! Артиллерист! — Он обернулся к Ермакову. — Подтяни-ка орудия сюда. Быть наготове. Слезай. И — за мной. Коней оставить тут.
— Передать: орудия сюда! — приказал Ермаков по колонне и спрыгнул на землю, торопливо пошел следом за Бульбанюком.
Краем выплыв из-за деревьев, луна светила на дорогу, и в чаще угрюмо и тускло заблестели влажные стволы голых осин. Мертвенным металлическим светом был облит весь лес. Печалью, ощутимой утратой несло от шелеста листьев, от холодной накаленной луны, от черных теней заброшенной этой дороги. Куда вело все? Где был конец этой осенней ночи?
Не сказав друг другу ни слова, миновали кусты, увлажненные, нагие, и разом остановились.
Лес кончился… И впереди везде был этот беспокоящий лунный свет: в пустынных полях, в извивах латунно неподвижной реки, за темными стогами, на деревянном мостике и в мертвых стеклах тихой деревни, разбросанной за рекой. Не слышно было ни лая собак, ни скрипа колодца, не пахло дымом в студеном осеннем воздухе. Все цепенело, молчало под луной, и только стаей голодных мышей полз ветер в стерне.
— Вот она, Ново-Михайловка, — вполголоса произнес Бульбанюк, — Вот она. Нет, ничего не слышу… И ничего башкой не соображаю. — Сел на пенек, крепко потер двумя руками лицо, скривил губы. — Никого? А с кем воевать? Ну, братец ты мой, дела-а!..
Задумчиво играя кнутом, Ермаков вглядывался в безмолвные, холодные от лунного света поля, в эту безжизненную деревню, пусто отблескивающую стеклами, и, смутно ощущая тревогу странной этой тишины, спросил:
— Разведку подождем?
Через сорок минут разведка вернулась и сообщила, что Ново-Михайловка совершенно пуста, лишь в одной хате нашли полуслепую, лет под восемьдесят старуху, которая ничего толком не понимала, ничего не могла объяснить, плакала, ползала по хате и все искала какую-то Тасю, и осторожный Бульбанюк после мучительного раздумья отдал приказ: занять деревню.
Батальон вошел в Ново-Михайловку.
Луна вольно и светло заливала пустынные улицы, сквозные, заброшенные сады, беленькую церковку, огромный парк на окраине деревни; в глубине его виднелось здание с железной синеющей крышей.
Ермаков вел орудия в растянутой колонне первой роты. Посреди Ново-Михайловки, на перекрестке дорог, рота задержалась, послышались невнятные голоса, и колонна стала обтекать что-то широкое, угольно-черное. Ермаков подъехал ближе. На перекрестке тяжело и прочно стоял немецкий танк, верхний люк был открыт, из него слабой полосой струился электрический свет. На броне борта опасно лежали четыре железные лепешки — мины. Двое солдат, взобравшись на танк, с интересом заглядывали в башенный люк, переговаривались:
— Как это он его оставил? Целехонький…
Один смело отодвинул ногой мину, выбил каблуками дробь, крикнул сверху:
— А ну, ребя, кто есть шофера? Садись! Там бутылок вагон и маленькая тележка! Легко воюют!
Было нечто лихое, бездумное в этом веселье, и засмеялась пехота, но тотчас кто-то, вздохнув, сказал: «Дуришь, Матвеев», — и тогда пожилой лейтенант-пехотинец решительно скомандовал:
— Все от танка!