Затем он в нерешительности побродил перед отелем. Он не прочь был снова отправиться в ту сельскую местность, где вчера вечером, услышав, как поет итальянка, и увидев, как искрами кружатся светляки в магическом танце, впервые ощутил сладостную реальность. Но его тянуло и в парк, к тихой воде в тени листвы, к диковинным деревьям, и встреть он снова ту особу с желтыми волосами, ее холодный взгляд теперь не рассердил бы и не смутил бы его. Кстати — как невообразимо давно было вчера! Как освоился он уже на этом юге! Сколько пережил, передумал, узнал!
Он прошел целую улицу, и его омывал славный, ласковый ветер летнего вечера. Вокруг только что зажегшихся фонарей страстно кружили ночные бабочки, рачительные хозяева поздно закрывали свои лавки, стуча по ставням железными брусьями, множество детей еще не угомонилось и бегало, играя, между столиками кафе, за которыми прямо на улице люди пили кофе и прохладительные напитки. В нише стены в мерцанье свечей улыбалась мадонна. И на скамейках у озера тоже шла еще жизнь, там смеялись, спорили, пели, а на воде еще там и сям были лодки с гребцами без пиджаков и девушками в белых блузках.
Клейн легко нашел дорогу к парку, но высокие ворота оказались заперты. За высокими железными брусьями стояла немая темень деревьев, чужая и полная уже ночи и сна. Он долго смотрел туда. Потом улыбнулся и только теперь отдал себе отчет в тайном желании, которое привело его сюда, к запертым воротам. Что ж, какая разница, можно и без парка.
Спокойно сидя на скамейке у озера, он глядел на прохожих. Развернув при ярком свете фонаря итальянскую газету, он попытался читать. Он не все понимал, но каждая фраза, которую удавалось перевести, доставляла ему удовольствие. Лишь постепенно начал он следить за смыслом, не задерживаясь на грамматике, и не без удивления обнаружил, что статья, которую он читал, жестоко ругает его народ и его отечество. Как странно, подумал он, все это еще существует! Итальянцы писали о его народе в точности так же, как отечественные газеты всегда писали об Италии, так же осуждающе, так же возмущенно, с такой же непоколебимой уверенностью в собственной правоте и чужой неправоте! Ведь и то, что эта газета с ее ненавистью и хулой не смогла ни возмутить, ни рассердить его, было странно. Или не было странно? В самом деле, зачем возмущаться? Ведь все это был стиль и язык мира, к которому он уже не принадлежал. Пускай это был хороший, лучший, правильный мир — это не был уже его мир.
Он оставил газету на скамейке и пошел дальше. Из какого-то сада светились над кустами роз сотни разноцветных огней. Люди входили туда, он присоединился. Касса, служитель, стенд с плакатами. Среди сада был зал без стен, одна только большая шатровая крыша, где и висели все эти бесчисленные разноцветные лампочки. Множество наполовину занятых столиков наполняло этот открытый воздуху зал; в глубине яркими красками, серебряной, зеленой и розовой, ослепительно сверкала узенькая эстрада. Под нею сидели музыканты, небольшой оркестр, легко и чисто дышала в разноцветной ночи флейта, глубоко и мощно дышал гобой, глухо, робко и тепло пела виолончель. Над ними, на эстраде, пел комические песенки какой-то старик, его накрашенный рот неподвижно смеялся, в его голой печальной голове, как в зеркале, отражалось буйство огней.
Ничего подобного Клейн не искал, на миг он почувствовал что-то вроде разочарования, критического недовольства, старого страха перед сидением в одиночестве среди веселой и нарядной толпы; искусственная праздничность, казалось ему, не подходила к душистому вечернему саду. Однако он сел, и свет, струившийся из множества пестрых неярких лампочек, вскоре умиротворил его, окутав как бы волшебным флером этот открытый зал. Нежно и проникновенно лилась негромкая музыка, смешиваясь с ароматом множества роз. Довольные, принаряженные, полные сдержанного веселья люди сидели кругом, прелестно припудренные мягким цветным светом, плавали над чашками, бутылками и вазочками с мороженым светлые лица и переливчатые дамские шляпы, и даже розовое и желтое мороженое в вазочках, даже бокалы с красными, зелеными, желтыми напитками, даже они вписывались в эту картину праздничными драгоценностями.
Никто не слушал комика. Отрешенно и одиноко стоял этот убогий старик на своей эстраде и пел заученное, великолепный свет стекал вниз с его бедной фигуры. Он закончил свой номер и был, казалось, доволен, что можно уйти. За передними столиками похлопали два-три человека. Певец удалился, но вскоре вошел в зал через сад и сел за один из ближайших к оркестру столиков. Какая-то молодая дама налила ему в бокал содовой, приподнявшись при этом, и Клейн взглянул на нее. Это была желтоволосая.
Откуда-то пронзительно, настойчиво и протяжно зазвенел длинный звонок, в зале зашевелились. Многие вышли без шляп и пальто. Опустел и столик возле оркестра, желтая ушла вместе с другими, ее волосы помелькали светлым пятном в сумраке сада. За столиком остался только старик певец.