А бабушка сказала, что ничего обидного в доярке нет, что они даже знатные люди. Мне и раньше Сережу было жалко, да уж так получилось, что пришлось дразнить. Я придумала смешное слово „козодой“, оно всем понравилось, так и вышло, что я по дразнению главная.
А Сережа — хороший мальчик. Я вчера пошла к колодцу с чайником, а он мне два ведра принес и в наши вылил. Только это не из-за меня, а из-за тебя.
Когда он про тебя говорит, у него в глазах восхищение. Он все время про тебя расспрашивает, а я даже не знала, какую машину ты изобрел. Бабушка тоже подробно не могла, а папа сказал: „Замечательную!“
Ну, пора кончать. Писать больше не о чем. Крепко-крепко тебя целую. Поцелуй от меня Анечку, если ты еще в Москве.
Сережа просит тебе кланяться, но думает, что ты его уже не помнишь. А по-моему, ты его должен помнить, его легко запомнить, потому что у него Альба. Бабушка тебя целует.
Твоя Катя».
«Здравствуй, милый дядя Володя! Как ты поживаешь? Как твое здоровье? Помнишь, что я тебе писала, как я не люблю про войну? А теперь у нас война настоящая, не только в газетах!
Очень страшно за папу, за тебя и за дядю Митю он тоже на фронте.
У нас теперь самый любимый человек — почтальонша тетя Маша. Как увидят ее все, так и накидываются.
Дядя Володя! У нас были четыре учебные тревоги. Сначала все боялись, а теперь нет. У сельсовета большая щель с тремя поворотами. А у нас маленькая. У Любочки тоже маленькая, совсем близко. Можно будет ходить друг к другу в гости.
Вчера мы играли там в дочки-матери. Там довольно уютно, только таинственно и песок за шиворот сыплется. А вечером ахнули: забыли куклу. Сережа за ней бегал. Хорошо, что вспомнили, — отсырела, бедная. А если бы на ночь ей там одной! Я понимаю, что кукла, а все-таки.
Говорят, что фронт к нам приближается. Над заводом вчера самолет гудел по-немецки. Сбрасывать не стал и улетел. Сережа боится за свою маму, она там на заводе работает.
Нам сказали убрать с чердака старый хлам и насыпать туда песок. А ведра и кадки чтоб полные.
Дядя Володя, я тебе буду писать почаще, папа пишет, что письма на фронте — это все.
Хотя мои, может быть, и не все.
Может быть, придет ваш почтальон и скажет: „Вам письмо“, а ты подумаешь, что это от бабушки или от Анечки, увидишь мое и разочаруешься. Но я не знаю, что тогда делать, потому что писать мне все-таки хочется.
Мальчики зовут меня насыпать песок на чердак.
Крепко, крепко тебя целую.
Твоя Катя».
Катя сложила письмо треугольником, написала адрес и побежала в сени.
Сережа и Федя влезли на чердак, спускали ведра на веревке, девочки наполняли их песком. Ведра, покачиваясь, взлетали кверху и рассыпали свое содержимое по деревянному потолку добротным толстым слоем.
Трудились до пота, к вечеру устали руки и ноги, ломило спину.
Иван Кузьмич, Нюркин отец, посмеивался, сидя у окошка… Он воевал с немцами еще в пятнадцатом году и говорил, что никакой песок ни от какой бомбы спасти не может.
— Да ведь это же зажигательные! — волновались ребята.
Но упрямый старик раздражающе смеялся, тряс лохматой головой, и втолковать в эту голову, что бомбы бывают трех сортов: фугасные, осколочные и зажигательные, — было невозможно.
Школьники, да и взрослые тоже, изучали санитарное дело и, улыбаясь, переносили друг друга на больших, расхлябанных учебных носилках.
Однажды в сумерках завыли над городом далекие гудки сирен, репродукторы вторили им из домов каким-то кошачьим стоном. И когда, через полчаса, прямо над головой услышали тяжело, с передыхом, звучащее: «У-у! У-у! У-у!» — все сразу почувствовали, что это летят не наши, что это уже настоящее. Матери стали загонять в щели ребят.
Вдалеке над горизонтом вспыхивали розовые молнии и взлетали в небо яркие звезды зениток.
Сережа выбежал на холм за огородом, оттуда было видно полнеба, несколько человек уже стояло там.
Нюркин отец прислушивался к далеким звукам.
— Это зенитки, — говорил он, и все успокаивались. Потом крякал сердито: — А вот это бомба!
Разгорелось зарево — одно поменьше, другое большое, ближе.
Иван Кузьмич говорил, что это завод горит; Федюшка — что завод левее.
Сережина мама работала всю эту неделю в ночную смену. Не было терпения дождаться до утра. Ночи были уже длинные, лето приходило к концу.
Утром Сережа побежал на станцию к поезду. Мама обняла его ласково и строго сказала:
— Сережа, ты больше не выходи меня встречать, не оставляй Любочку одну. Когда я уезжаю, мне спокойнее знать, что ты с ней.
Через несколько дней упала фугаска на линию — сгорел сарай. Потом над станцией зажглась осветительная ракета и, медленно опускаясь, как огромная лампа, освещала неестественным светом верхушки елок.
Сигналы воздушной тревоги звучали все чаще и чаще. Люди стали привыкать и говорили: поужинать или сбегать куда-нибудь «до тревоги».
Слух обострился, любой резкий металлический звук — на станции или на шоссе, иногда просто бой часов или скрип какого-нибудь домашнего инструмента — казался началом, первой нотой тревожного сигнала.
Утром Сережа выходил к воротам и смотрел на то место дороги, где обычно появлялась мамина фигура.