Зал наполняется, наполняется... Головы вырастают во всех ярусах. Белые полотнища газет колышутся в руках. Слышен смутный, волнующий говор и шорох. В оркестре переливаются трели кларнетов и флейт.
— Смотри... смотри, — шепчет кто-то, — вон Калинин сидит.
И точно, в первом ряду на сцене среди гостей сидит, благодушно и терпеливо ожидая начала заседания, всероссийский староста. Всматриваешься и начинаешь вспоминать, глядя в эти пытливые глаза: когда-то этот человек, что стоит во главе пролетарского правительства, сам работал в железнодорожных мастерских.
— Торжественное заседание союза железнодорожников разрешите считать открытым, — объявляет т. Андреев.
В ярусах и партере встает живой человеческий лес. Встает оркестр, и катятся победные звуки Интернационала.
Долго перекатываются и стучат спинки опускаемых стульев. Сотни людей садятся, шурша газетными листами.
Начинаются речи...
— Слово для приветствия от Всероссийского Центрального Исполни... — начал было т. Андреев и не мог окончить фразы. Лишь только Михаил Иванович Калинин поднялся со стула, в зале начался грохот всплесков. Несколько минут бушевали в театре аплодисменты, и взволнованный Калинин не мог начать своей речи.
Кричали приветствия, потом рукоплескали, опять кричали, опять грохотали... За партером встали ярусы, встали на сцене и тянулись к Калинину сотни плещущих рук.
Встал т. Андрейчик и предложил избрать т. Калинина почетным членом союза. Конец его фразы покрыл гул голосов и грохот рукоплесканий.
— Просим... просим!!!
Двое мастеров в серых куртках выходят на авансцену. Один из них читает приветствие союзу, другой сбрасывает красное сукно, и под ним оказывается великолепно исполненный товарный вагон-модель — в 1/10 настоящей величины. Это — дар союзу от калужских главных мастерских.
В зале и на сцене приподнимаются и смотрят на художественно исполненную модель. Гремят аплодисменты.
Волна бурного прибоя... Катится грохот: прочитали привет Красной армии — соратнику железнодорожников в великой борьбе. Встают, как один. Без оркестра поют сотни голосов Интернационал. Музыканты, услыхав пение, начинают наполнять оркестр. Берутся за инструменты... и медные звуки труб прорезывают тысячный великий хор.
«Гудок». 11 февраля 1923 г.
Сорок сороков
Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921-го года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва — мать, Москва — родной город. Итак, первая панорама: глыба мрака и три огня.
Затем Москва показалась при дневном освещении, сперва в слезливом осеннем тумане, в последующие дни в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз.
Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный — рожденный ползать, — и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду. Никто кормить меня не желал. Все буржуи заперлись на дверные цепочки и через щель высовывали липовые мандаты и удостоверения. Закутавшись в мандаты, как в простыни, они великолепно пережили голод, холод, нашествие «чижиков», трудгужналог и т. под. напасти. Сердца их стали черствы, как булки, продававшиеся тогда под часами на углу Садовой и Тверской.
К героям нечего было и идти. Герои были сами голы, как соколы, и питались какими-то инструкциями и желтой крупой, в которой попадались небольшие красивые камушки вроде аметистов.
Я оказался как раз посредине обеих групп, и совершенно ясно и просто предо мною лег лотерейный билет с надписью — смерть. Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию, неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то что удары сыпались на меня градом, и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня, при первом же взгляде на мой костюм, в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить. Я перенял защитные приемы в обоих лагерях. Я оброс мандатами, как собака шерстью, и научился питаться мелкокаратной разноцветной кашей. Тело мое стало худым и жилистым, сердце железным, глаза зоркими. Я — закален.