Иван Иванычи и Марьи Иванны забрали с собой керосиновые лампы. «Ключи счастья», одеяла, золотушных детей, и поселились в деревянных курятниках, и взвыли от комаров. Чрез неделю оказалось, что комары малярийные. Дачники питались пейзанским молоком, разведенным на 50 % водой, и хиной, за которую в дачных аптеках брали в три раза дороже, чем в Москве. На всех речонках расселись паразиты с гнилыми лодками, на станциях паразитки с мороженым, пивом, папиросами, грязными черешнями. В зелени, лаская глаз, выросла красивая надпись:
«ЛОТО НА КЛЯЗЬМЕ С 5 ЧАС. ВЕЧЕРА»
и повсюду: «Ресторан».
На речонках и прудах до рассвета лопотали моторы. У станций стаями торчали бородачи в синих кафтанах и драли за 1/4 версты дороже, чем в Москве за 1/2 версты.
За мясо, за яблоки, за дрова, за керосин, за синее молоко — вдвое!
— Пляж у нас, господин, замечательный… Останетесь довольны. В воскресенье — чистый срам. Голье, ну, в чем мать родила, по всей реке лежат. Только вот — дожжик!
(В сторону) — Что это за люди, прости Господи! Днем голые на реке лежат, ночью их черти по лесу носят!
Пейзане вставали в 3 часа утра, чтобы работать, дачники в это время ложились спать. Днем пейзане доили коров, косили, жали, убирали, стучали топорами, дачники изнывали в деревянных клетушках, читали «Атлантиду» Бенуа, шлялись под дождем в тоскливых поисках пива, приглашали дачных врачей, чтобы их лечили от малярии, и по утрам пачками, зевая и томясь, стоя, неслись в дачных вагонах в Москву.
Наконец, дождь их доконал, и целыми батальонами они начали дезертировать. В Москву, в Эрмитаж и Аквариум. Еще дней 5–6, и они вернутся все.
Нету от них спасения!
Заключительный аккорд
Дождь, представьте, опять пошел. Выйдем на берег. Там волны будут нам ноги лобзать.
В дневнике М. А. за 25 июля 1923 года записал: «Лето 1923 г. в Москве исключительное. Дня не проходит без того, чтобы не лил дождь и иногда по несколько раз. В июне было два знаменитых ливня, когда на Неглинной провалилась мостовая и заливало мостовые. Сегодня было нечто подобное — ливень с крупным градом…» («Театр», 1990, № 2, с.145).
День нашей жизни
— А вот угле-ей… углееееей!..
— Вот чертова глотка.
— …глей… глей!!
— Который час?
— Половина девятого, чтоб ему издохнуть.
— Это, значит, я с шести не сплю. Они навеки в отдушине поселились. Как шесть часов, отец семейства летит и орет, как сумасшедший, а потом дети. Знаешь, что я придумала? Ты в них камнем швырни. Прицелься хорошенько, и попадешь.
— Ну да. Прямо в студию, а потом за стекло два месяца служить.
— Да, пожалуй. Дрянные птицы. И почему в Москве такая масса ворон… Вон за границей голуби… В Италии…
— Голуби тоже сволочь порядочная. Ах, черт возьми! Погляди-ка…
— Боже мой! Не понимаю, как ты ухитряешься рвать?
— Да помилуй! При чем здесь я? Ведь он сверху донизу лопнул. Вот тебе твой ГУМ универсальный!
— Он такой же мой, как и твой. Сто миллионов носки на один день. Лучше бы я ромовой бабки купила. На, зеленые.
— Ничего, я булавочкой заколю. Вот и незаметно. Осторожнее, ради Бога!..
— Ты знаешь, Сема говорит, что это не примус, а оптамус.
— Ну и что?
— Говорит, обязательно взорвет. Потому, что он шведский.
— Чепуху какую-то твой Сема говорит.
— Нет, не чепуху. Вчера в шестнадцатой квартире у комсомолки вся юбка обгорела. Бабы говорят, что это ее Бог наказал за то, что она в комсомол записалась.
— Бабы, конечно… они понимают…
— Нет, ты не смейся. Представь себе, только что она записалась, как — трах! — украли у нее новенькие лаковые туфли. Комсомолкина мамаша побежала к гадалке. Гадалка пошептала, пошептала и говорит: взяла их, говорит, женщина, небольшого росту, замужняя, на щеке у ей родинка…
— Постой, постой…
— Вот то-то ж. Ты слушай. То-то я удивляюсь, как ни прохожу, все комсомолкина мамаша на мою щеку смотрит. Наконец, потеряла я терпение и спрашиваю: что это вы на меня смотрите, товарищ? А она отвечает: так-с. Ничего. Проходите, куда шли. Только довольно нам это странно. Образованная дама, а между тем родинка. Я засмеялась и говорю: ничего не понимаю! А она: ничего-с, ничего-с, проходите. Видали мы блондинок!
— Ах, дрянь!