«Я только что высадил 180 больных солдат с Адлера. Ты бы ужаснулся при виде этих несчастных – от них пахло падалью, платья, белья они, я думаю, с самого Тифлиса не переменяли. 8 фунтов масла и несколько фунтов круп и сухари, вот все, что на них было отпущено, – и, отделив их как чумных, поместил их в батарее. Они пробыли у меня 4 дня, и вот другой день, как мою батарею облепили насекомые (вши, с позволения сказать), на пушках, на борте миллионами».
Так воевали на черноморском берегу. И уж кто-кто, а Вольховский это знал… И легко представить себе, что он при этом испытывал, ибо лицейский питомец, большую часть жизни воевавший, посылавший на смерть и страдания тысячи людей, оставался воспитанником самого гуманного в тогдашней России братства. И только внутри этого братства могли лицейские открывать душу… Энгельгардт – в ответ на не сохранившееся письмо Вольховского:
«Спасибо и премного спасибо тебе, мой добрый лицейский Вольховский. ‹…› У тебя, писавши, навернулись слезы, а я, читая, плакал; да плач – это мне милее и отраднее всякого веселия. Осужденный доживать остаточек земных дней моих в бесчувственной нравственной атмосфере столицы, в этом душевном холоде, где зябнут и сердце и душа, такие сердечные отголоски столь же приятны и благодетельны, как бывает одинокому путнику на снежной сибирской тундре во время вьюги и мороза, наехать на теплую гостеприимную юрту, где может он отогреть оледеневшие свои кости. Он кости, а я сердце!
Холодно у нас, грустно, любезный друг, и если б некоторые из наших лицейских не помогали бы мне иногда такими воспоминаниями, сердце дружбой отогревать, то я бы совсем пропал. Только ныне и жизни у меня, что воспоминание о тех счастливых днях, которые жил я некогда посреди мира, мною около себя созданного, посреди юных свежих сердец, умевших еще любить, умевших еще чувствовать благородный восторг, не стыдящихся показать, что у них есть сердце и чувства».
Только что погиб Пушкин…
Мир вокруг холодал… Лицеист Вольховский, генерал Вольховский становился все более и более чужд этому миру. Нужен был только повод, чтобы этот мир отверг его…
Осенью 1837 года на Кавказ приехал император Николай I. Плохо представлявший себе суть происходившего в этом крае, император надеялся своим появлением переломить ход событий, своим величием подавить волю мятежных горцев и закончить эту непосильную уже для России войну. Из этой утопии, разумеется, ничего не вышло, и раздраженный император сорвал свой гнев на командовании корпусом.
Сенатор Ган, направленный перед этим в Завкаказье для приведения к европейским стандартам кавказских и закавказских законов, человек ограниченный, но бесконечно самоуверенный, наломавший за недолгое свое пребывание в крае столько дров, что много лет пришлось его безумства исправлять, донес императору о злоупотреблениях командира Эриванского карабинерного полка флигель-адъютанта полковника Дадиани.
Разоблачения Гана были чистейшей воды интриганством – он пытался не только выслужиться перед императором и продемонстрировать свое рвение, но и столкнуть в Тифлисе всех со всеми. Орудием Гана в этом конкретном случае послужил некий Базили. 16 октября 1837 года Вольховский писал из Тифлиса Розену, отправившемуся провожать императора: