Почему он вспомнил в эти мартовские дни 1834 года – после камер-юнкерства, после равнодушного снисхождения к «Пугачеву», после равнодушного благодеяния – 20 000, – почему вспомнил он июльский день 1826 года?
Очевидно, длительный – с осени 1833 года – процесс внутреннего разрыва с Николаем теперь завершался.
К 1831 году он выработал ясное представление – каким должен быть царь.
Когда Николай отправился в Новгород, чтобы лично принимать участие в усмирении мятежа поселян, Пушкин писал:
«Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем».
Кроме мысли о царе как о символическом олицетворении власти, тут угадывается еще одна – куда более опасная: государством должны управлять люди, специально для этого предназначенные. Царь должен олицетворять… Мысль об ограничении самодержавия жила в нем всегда.
Прошло четыре года. И все эти годы царь делал не то и вел себя не так, как того желал бы Пушкин. Он не оправдывал надежд ни в чем.
Единственным оправданием вмешательства царя в практическое управление был пример Петра. Но в этом случае необходим был петровский масштаб. С самого начала их отношений Пушкин пытался этот масштаб в Николае увидеть. Но масштаба этого не было. А обманывать себя Пушкин не считал возможным. Осенью 1834 года он подвел жестокий итог своим отношениям с царем в «Золотом петушке».
А пока что он восстанавливал истину в дневнике – для себя и для истории.
По отношению к Николаю дневник – безо всякого преувеличения – документ издевательский. И не только по отношению к Николаю.
Вот Пушкин записывает известие, что царь, вмешавшись в судопроизводство, отдал проворовавшегося офицера Бринкена на суд курляндскому дворянству. Здесь явное неодобрение. Но через некоторое время другая запись:
«Лифляндское[2]
Дворянство отказалось судить Бринкена, потому что он воспитывался в корпусе в Петербурге. Вот тебе шиш, и поделом».Тут уже прямое издевательство. «Вот тебе шиш» – обращенное к царю – свидетельствует прежде всего о потере уважения.
«Государь посадил наследника под арест на дворцовую обвахту за то, что он проскакал галопом вместо рыси».
«Кто-то сказал о Государе: в нем много от прапорщика и мало от Петра Великого».
«Государь не хотел принять Каннинга ‹…› потому, что, будучи Великим Князем, имел с ним какую-то неприятность».
Замечательные дипломатические принципы.
«Царь однажды пошел за кулисы и на сцене разговаривал с московск. актрисами; это еще больше не понравилось публике».
Есть и более развернутые записи:
«В воскресенье на бале в концертной Государь долго со мной разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения».
Единственное, что осталось в памяти от разговора с государем, – то, что он не коверкает язык своей страны. И на том спасибо.
Если вспомнить записи первых страниц, о которых уже шла речь, то император, изобретатель дамских мундиров, соблазнитель молоденьких фрейлин, любитель бесед за кулисами, делающий важные международные шаги, исходя из личных симпатий и антипатий, назначающий в воспитатели юношества нечистых людей, – и в самом деле оправдывает центральную характеристику – «много от прапорщика и мало от Петра Великого». И прапорщик-то не из лучших.
Короткие бесстрастные записи представляют в анекдотическом виде и двор великой державы. И едкие записи о Екатерине и Александре вкраплены в текущие заметки.
Он выполнил свою угрозу – «русский Данжо» не был похож на французского. Он знал, что пишет для истории.