Читаем Том 1. Философская эстетика 1920-х годов полностью

Этот одержащий меня другой не вступает в конфликт с моим я-для-себя, поскольку я не отрываю себя ценностно от мира других, воспринимаю себя в коллективе: в семье, в нации, в культурном человечестве; здесь ценностная позиция другого во мне авторитетна и он может вести рассказ о моей жизни при моем полном внутреннем согласии с ним. Пока жизнь течет в неразрывном ценностном единстве с коллективом других, она во всех моментах, общих с этим миром других, осмысливается, строится, организуется в плане возможного чужого сознания этой жизни, жизнь воспринимается и строится — как возможный рассказ о ней другого другим (потомкам); сознание возможного рассказчика, ценностный контекст рассказчика организуют поступок, мысль и чувство там, где они приобщены в своей ценности миру других; каждый такой момент жизни может восприниматься в целом рассказа — истории этой жизни, быть на устах; мое созерцание своей жизни только антиципация воспоминания об этой жизни других, потомков, просто родных, близких (различна бывает амплитуда биографичности жизни); ценности, организующие и жизнь и воспоминание, одни и те же. То, что этот другой не сочинен мною для корыстного использования, а является действительно утвержденной мною и определяющею мою жизнь цен-ностною силою (как определяющая меня в детстве ценностная сила матери), делает его авторитетным и внутренне понятным автором моей жизни, — это не я — средствами другого, а это сам ценный другой во мне, человек во мне. Внутренне любовно-авторитетный другой во мне является управляющим, а не я, низводя другого до средства, (не мир других во мне, а я в мире других приобщен к нему), нет паразитизма. Герой и рассказчик здесь легко могут поменяться местами: я ли начинаю рассказывать о другом — мне близком, с которым я живу одною ценностной жизнью в семье, в нации, в человечестве, в мире, другой ли рассказывает обо мне, я все равно вплетаюсь в рассказ в тех же тонах, в том же формальном облике, что и он. Не отделяя себя от жизни, где героями являются другие, а мир их окружением, я — рассказчик об этой жизни как бы ассимилируюсь с героями ее. Рассказывая о своей жизни, в которой героями являются другие для меня, я шаг за шагом вплетаюсь в ее формальную структуру (я не герой в своей жизни, но я принимаю в ней участие), становлюсь в положение героя, захватываю себя своим рассказом; формы ценностного восприятия других переносятся на себя там, где я солидарен с ними. Так рассказчик становится героем. Если мир других для меня ценностно авторитетен, он ассимилирует меня себе, как другого (конечно, в тех именно моментах, где он авторитетен). Значительная часть моей биографии узнается мною с чужих слов близких людей и в их эмоциональной тональности: рождение, происхождение, события семейной и национальной жизни в раннем детстве (все то, что не могло быть понято ребенком или просто не могло быть воспринято). Все эти моменты — необходимы для восстановления сколько-нибудь понятной и связной картины моей жизни и мира этой жизни, и все они узнаются мною — рассказчиком моей жизни из уст других героев ее. Без этих рассказов других жизнь моя была бы лишена не только содержательной полноты и ясности, но осталась бы и внутренне разрозненной, лишенной ценностного биографического единства. Ведь изнутри пережитые мною фрагменты моей жизни (фрагменты — с точки зрения биографического целого) могут обрести лишь внутреннее единство я-для-себя (будущее единство задания), единство самоотчета-исповеди, но не биографии, ибо только заданное единство я-для-себя имманентно изнутри переживаемой жизни. Внутренний принцип единства не годен для биографического рассказа, мое я-для-себя ничего не могло бы рассказать; но эта ценностная позиция другого, необходимая для биографии, — ближайшая ко мне, я непосредственно втягиваюсь в нее через героев моей жизни — других и через рассказчиков ее. Так герой жизни может стать рассказчиком ее. Итак, только тесная органическая ценностная приобщенность миру других делает авторитетной и продуктивной биографическую самообъективацию жизни, укрепляет и делает не случайной позицию другого во мне, возможного автора моей жизни (твердой точку вненахождения себя, опора для нее — любимый мир других, от которых я себя не отделяю и которому я себя не противоставляю, сила и власть ценностного бытия другости во мне, человеческой природы во мне, но не сырой и индифферентной, но мною же ценностно утвержденной и оформленной; впрочем, некоторой стихийности и она не лишена).

Перейти на страницу:

Все книги серии Бахтин М.М. Научное собрание сочинений в семи томах

Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922–1927
Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922–1927

Настоящим томом продолжается издание первого научного собрания сочинений М. М. Бахтина, начатое в 1996 г. выходом 5 тома собрания. В составе второго тома — работы автора о русской литературе 1920-х годов — первая редакция его книги о Достоевском (1929), два предисловия к томам полного собрания художественных произведений Л. Н. Толстого (1929) с черновыми архивными материалами к ним, а также (как приложение) — записи домашнего устного курса по истории русской литературы (записи Р. М. Миркиной). Еще одно приложение составляет публикация выписок из немецких философских и филологических сочинений (М. Шелера и Л. Шпитцера), сопровождавших работу автора над книгой о Достоевском, с переводом и комментарием. Том в целом обстоятельно комментирован.

Михаил Михайлович Бахтин

Литературоведение / Философия / Образование и наука

Похожие книги

100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2

«Архипелаг ГУЛАГ», Библия, «Тысяча и одна ночь», «Над пропастью во ржи», «Горе от ума», «Конек-Горбунок»… На первый взгляд, эти книги ничто не объединяет. Однако у них общая судьба — быть под запретом. История мировой литературы знает множество примеров табуированных произведений, признанных по тем или иным причинам «опасными для общества». Печально, что даже в 21 веке эта проблема не перестает быть актуальной. «Сатанинские стихи» Салмана Рушди, приговоренного в 1989 году к смертной казни духовным лидером Ирана, до сих пор не печатаются в большинстве стран, а автор вынужден скрываться от преследования в Британии. Пока существует нетерпимость к свободному выражению мыслей, цензура будет и дальше уничтожать шедевры литературного искусства.Этот сборник содержит истории о 100 книгах, запрещенных или подвергшихся цензуре по политическим, религиозным, сексуальным или социальным мотивам. Судьба каждой такой книги поистине трагична. Их не разрешали печатать, сокращали, проклинали в церквях, сжигали, убирали с библиотечных полок и магазинных прилавков. На авторов подавали в суд, высылали из страны, их оскорбляли, унижали, притесняли. Многие из них были казнены.В разное время запрету подвергались величайшие литературные произведения. Среди них: «Страдания юного Вертера» Гете, «Доктор Живаго» Пастернака, «Цветы зла» Бодлера, «Улисс» Джойса, «Госпожа Бовари» Флобера, «Демон» Лермонтова и другие. Известно, что русская литература пострадала, главным образом, от политической цензуры, которая успешно действовала как во времена царской России, так и во времена Советского Союза.Истории запрещенных книг ясно показывают, что свобода слова существует пока только на бумаге, а не в умах, и человеку еще долго предстоит учиться уважать мнение и мысли других людей.Во второй части вам предлагается обзор книг преследовавшихся по сексуальным и социальным мотивам

Алексей Евстратов , Дон Б. Соува , Маргарет Балд , Николай Дж Каролидес , Николай Дж. Каролидес

Культурология / История / Литературоведение / Образование и наука