Синев встал и прошелся по комнате: он соображал и припоминал.
– Вообще, бороться и враждовать с Ревизановым я не желал бы… Вы не слыхали про некоего Блюма?
– Нет. Кто это?
– Петербургский банкир, компаньон Ревизанова по постройке Северской дороги. Видите ли: известно, что Ревизанов ведет отчаянную биржевую игру, хотя лично он очень редкий гость на бирже и имеет странность притворяться совсем непричастным к ее жизни; нескольких завзятых биржевиков – к слову сказать, господ с весьма сомнительным прошлым – считают его уполномоченным агентом. Весьма часто, при необъяснимых колебаниях русских частных бумаг, наши – в особенности петербургские – дельцы, опасливо придерживая карманы, восклицают: «Ох, не Ревизановым ли тут пахнет?» – и стараются сбыть с рук начавшую подозрительно танцевать бумагу. Но возвратимся к Блюму. Этот господин – зазнавшийся немец из тех, которые, наживаясь русским потом и кровью, памятуют твердо только одно: что русский – «свин», а у них есть «свой король в Германии». Однажды он сказал Ревизанову крупную дерзость, Ревизанов смолчал, но с этого дня на Блюма посыпались непонятные невзгоды: купит он какие-нибудь акции в повышении – глядь, назавтра курс на них падает до minimum'a; продаст что-либо в minimum'e – глядь, курс начинает подниматься; значит, покупай обратно с большим убытком… а завтра опять скачок вниз! Скоро прошли слухи, что Блюму приходится плохо и он ненадежен. Вкладчики его конторы единодушно потребовали свои деньги, и Блюм позорно крахнул. На бирже все соглашались, что Блюма убрал Ревизанов. Если это правда, то, ради мести, он позволил себе большую роскошь: биржевые скачки, погубившие Блюма, балансировали по меньшей мере на полумиллионе… Да и всем, кто ссорится с Ревизановым, начинает как-то не везти: одни разоряются, другие теряют службу, третьи, наконец, пропадают без вести, даже умирают.
– Что вы говорите?
– Да, право, так. По смерти Лабуш ее единственный родственник, известный сибирский делец Тотьмин, вздумал было оспаривать завещание, оставленное покойною в пользу мужа и… в одночасье умер от удара.
– Что же? в этой истории нет ничего неестественного.
– А я разве утверждаю противное? Я только привожу пример, что ревизановским врагам бабушка не ворожит.
Приехала Олимпиада Алексеевна с мужем, разодетая, как на раут, и – точно лейденская банка – заряженная кокетством.
– Фу-ты ну-ты! – встретил ее Синев. – Не женщина, а Святослав в юбке! «Иду на вы» – и шабаш! Держись теперь, Андрей Ревизанов!
– А тебе завидно?
– Куда уж мне завидовать! Где нам, дуракам, чай пить? Наше место – на заднем столе, с музыкантами.
Ратисова осмотрела туалет Людмилы Александровны:
– Ты не будешь переодеваться к обеду? так, вот в этом и останешься?
– Конечно, – с досадою возразила Верховская. – С какой стати мне рядиться? Не именины же у нас в самом деле, как уже посмеялся Петр Дмитриевич…
– Да нет, кузина, я ведь ничего… – сконфузился молодой человек.
– Пожалуйста, не оправдывайтесь: вы совершенно правы, и весь этот фестиваль по случаю знакомства, – как в афишах пишут – «в первый раз по возобновлении», ужасно глуп…
Ратисова продолжала критиковать ее взглядом.
– Впрочем, – сказала она, – черное удивительно идет к тебе… Испанка какая-то… Ты очень интересна сегодня.
Она расхохоталась и ударила Синева веером по плечу:
– Ну, ты, молокосос! признавайся: восхищен нами?
– Если бы вы еще не дрались!.. – жалобно простонал Синев, почесывая плечо.
– Есть в вашем тщедушном поколении женщины, как мы? Ну – кто нам даст наши тридцать шесть лет?
Людмила Александровна невольно рассмеялась:
– Липа, побойся Бога! ты воруешь целых три года… Мне-то действительно тридцать шесть, а ведь ты старше меня.
– Да? Ну, значит, с нынешнего дня будет тебе тридцать три, потому что я больше тридцати шести иметь не желаю. А впрочем, не все ли равно? Э! тридцать шесть, тридцать девять – невелика разница. Разве года делают женщину? Лета – c'est moi[102]
! Были бы душа и тело молоды!– О теле не осведомлен, – уязвил Синев, – но уж души моложе вашей, кажется, и не бывает.
– Еще бы! Про меня сам Мазини сказал третьего дня, что я jolie personne…[103]
Кто мне даст больше тридцати? А уж о тебе, Людмила, и речи нет. Помню тебя девочкой: красавица была; помню барышней – тоже хоть куда; вышла замуж, пошли дети – подурнела, стала так себе; а теперь опять – прелесть как расцвела, – давай-ка, душка, справлять вторую молодость?.. а?Людмила Александровна и Синев смеялись, но рыжая красавица победительно потрясала кудрявою прическою своею.
– Совсем нечего зубы скалить, – я правду говорю. А если не веришь на слово, что мы еще можем постоять за себя, – вот тебе документ.
Она бросила Людмиле Александровне розовую бумажку.
– Что такое?
– Billet doux[104]
. Так это называется. «Обожаемая Олимпиада Алексеевна! Давно скрываемое пламя любви»… и прочая и прочая. Сегодня получила. И ему всего двадцать два года. Нет, старая гвардия умирает, но не сдается!Людмила Александровна прочитала, расхохоталась и передала записку Синеву:
– Глупо-то, глупо как!