– Сперва над этими письмами посмеется кружок веселой золотой молодежи, потом они дойдут до Степана Ильича. Хотя он и верует в вас, как в Бога, но вещественным доказательствам – вашим письмам, чувствительным надписям вашею рукою на фотографических карточках он тоже поверит. Пусть простит он вам ваш обман. Я знаю вашего мужа: он мягок, слишком мягок… Но вряд ли уверенность, что вы надругались над его именем, прежде чем получили право носить это имя, будет способствовать продолжению вашего супружеского счастья.
– Да, вы сильны, вы очень сильны, – шептала Верховская, бессмысленно смотря перед собою окаменелыми глазами, – я вас боюсь…
– Затем: у вас есть сын. Родился он в половине года, следующего за тем, как мы расстались столь драматически… Что, если я явлюсь с вашими письмами к вашему сыну и скажу ему: «Я твой отец»? Пусть я не докажу своих слов, но ведь и вам нечем опровергнуть мое обвинение до полной доказательности. Значит, сомнение-то я все-таки брошу в вашу семью: и отец, и сын должны будут одинаково прислушаться к моему голосу… Говорят, у вас в семье рай земной. Ну, тогда, конечно, раю конец: ад начнется! Ах, Людмила Александровна! остерегитесь! пожалейте мальчика! поверьте мне: словцо «незаконнорожденный» достаточно длинно, чтобы одним подозрением отравить человеку целую жизнь.
– Я вас боюсь, я вас боюсь… – шептала она.
– Так как же? – тихо спросил он, после долгого молчания.
Она смотрела, точно только что проснувшись.
– Не знаю я совсем сбилась с толку… право, не знаю, что вам отвечать…
– Я буду считать ваши слова за согласие, – холодно сказал Ревизанов.
– Нет! нет! – с ужасом воскликнула Верховская. – Ради Бога, нет… Я должна подумать… Не отнимайте у меня хоть этого права.
– Как угодно. Неделя срока – в вашем распоряжении. В субботу я буду ждать до двенадцати часов ночи. Карточку с моим адресом позвольте вам вручить… До свидания…
Он поклонился и вышел.
Если человеку завязать глаза, ввести его в темную комнату и, покрутив его вокруг себя за руки, потом снять с него повязку, он, хотя бы комната была его собственным кабинетом, теряет представление об ее пространстве и, думая идти к письменному столу, упирается в зеркало; воображая переступить порог, больно ушибает колено о книжный шкаф и т. п. Тьма одуряет его, сбивает с толку. В такую сбивчивую, полную ошибочных представлений и досадных призраков тьму поверг Людмилу Александровну разговор с Ревизановым. В уме ее быстрым потоком бежали мысли самозащиты, но все пугливые, неясные, спутанные, и на сердце лежал камень.
«Этот человек – точно колдун, – думала она с содроганием, – он вынул у меня что-то из головы, и все пошло в ней кругом, без порядка, без самоотчета…»
Главное, она никак не могла разобраться: насколько действительно и опасно обвинение, повисшее над ее головою. То казалось, что она совсем пропала, безвыходно и безнадежно, то – что и бояться нечего, и опасности никакой нет и не было, и угрозы Ревизанова – не более как дерзкое хвастовство нахального человека, рассчитанное на впечатлительные женские нервы.
«Я женщина, – соображала она, – Ревизанов запугал меня, – вот воображение и разгулялось, и пошло строить Бог весть какие мрачные воздушные замки, а на самом деле они – карточные домики!.. Чего бояться?.. Как искусно ни представит Ревизанов обществу свой гадкий план, он все-таки остается шантажом. Шантаж – орудие страшное, но обоюдоострое. Общественное презрение клеймит шантажиста еще глубже, чем его жертву. Есть ли расчет Ревизанову, в его блестящем, видном положении, замарать вместе с моим и свое имя? Ведь не думает же он, что – доведенная до позора и отчаяния, когда мне нечего будет терять – я все-таки пощажу его и не обличу в свою очередь в глазах света всей его подлости, всех его наглых вымогательств?!»
Во вторник Иаков Иосафович Ратисов справлял день своего рождения. Верховская чувствовала себя совсем нездоровою, однако надо было ехать к Ратисовым и встретиться у них с Ревизановым, – как знала Людмила Александровна, – приглашенным Олимпиадою Алексеевною к обеду.
«Непременно приедет! – злобно соображала Верховская. – Не пощадит… С тем и приедет, чтобы посмотреть, в каком я настроении, – вовсе покорена или еще сопротивляюсь?»
Ревизанов действительно обедал у Ратисовых и остался на вечер. Однако Людмила Александровна ошиблась: на этот раз он не хотел ее мучить – раскланялся и затем мало что не замечал ее весь вечер, но даже сам как будто уклонялся попадаться ей на глаза, старался как можно меньше утомлять собою ее внимание. У Ратисовых было очень шумно. Синев был в духе и все дразнил юношу – сына Людмилы Александровны. Митя переваливал из подростков в молодые люди, – и комическая смесь в этом хорошеньком мальчике детской наивности и уже мужских манер смешила до упаду Петра Дмитриевича и Олимпиаду Алексеевну, которую Митя втайне обожал, как только может обожать семнадцатилетний мальчик красивую родственницу бальзаковских лет.
– Знаешь ли, Митя, что я тебе, в некотором роде, бабушка? – изумлялась сама на себя Ратисова.
Синев комически запел: