– Так ему, злодею, и надо! так и надо! – брызгая слюною, шамкал Антип и тыкал костылем в сторону главного дома. – Погоди. Я тоже поднесу ему, демону, закуску в жизни! За всех – за себя, за княгиню-покойницу, за Матюшу, неповинную душу, внука загубленного. Что мы знаем, то знаем. Сладкая будет закуска. Хо-хо! Скрючит от нее.
– Ты что же, дедушка, неладное, стало быть, что-нибудь проведал про князя?
Матрена насторожила уши. Антип подозрительно осмотрел ее косым взглядом:
– Это, друг, не твоего ума дело.
– Пожалуй, не сказывай: я спросту.
– Ни тебе и никому не узнать, пока не придет смерть – либо за мной, либо за князем. Должно, я помру раньше. Хо-хо! Посмотрю перед смертью, как его задергает. Хо-хо!
– Не смейся, дедушка! страшно!
– Хо-хо-хо… Без того сам не помру и его со света не отпущу!
Матрена слушала старика с ужасом. Он казался ей сумасшедшим.
Но Антип опамятовался и, видя расстроенное лицо своей собеседницы, продолжал спокойнее:
– А коли ты что желаешь знать насчет ухода, – посоветую. Говори.
Матрена изложила ему свои сомнения… Антип рассмеялся.
– Чудная ты баба! Ищешь рукавицы, когда они за пазухой… Какого же тебе надо товарища лучше Михаилы Давыдка?
– Давыдок!
Это имя мгновенно осветило Матрене целый план, значительно упрощавший в ее глазах возможности бегства.
– О, Господи! – какая же я была дура, что о нем забыла. Просто затмение нашло. Вот спасибо-то, Антипушка, что навел на разум!.. А только пойдет ли?
– Пойдет. Кто его удержит? Вольная душа. Загнала беда сокола в клетку, – ну и терпит, сидя на жердочке. Спит воля. А ты позови, разбуди. Пойдет.
– Да уж лучше-то нельзя и выбрать – хоть весь свет обыщи!
Любимый егерь князя Александра Юрьевича, Михайло Давыдок носил истинно здоровую душу в своем здоровенном теле: он не пил, не играл ни в подкаретную, ни в орлянку, не путался с беспутными женщинами волкоярской дворни. За ним водилось только две слабости. С одною он родился на свет: то была страсть к охоте, и даже больше самой охоты, – к лесу. Он знал в лесу наизусть всякую тропинку, всякий уголок – на десятки верст кругом. Лес был его стихией: он чувствовал себя в лесу, как птица в воздухе, как рыба в воде. Стоило ему ступить на опушку, чтобы его красное лицо вдвое ярче засияло от улыбки, стало вдвое добрее и даже красивее. В болота, считавшиеся непроходимыми и действительно непроходимые для непосвященных, он неустрашимо вступал с ружьем своим и лягашем Сибирлеткою и открывал твердые звериные тропы по торфяным кочкам и старым колодам.
– И как только ты, Давыдок, терпишь, – все в лесу да в лесу? – спрашивали егеря. – Ты, должно быть, на лес слово знаешь.
– Чем в лесу нехорошо?
– Жутко… Зверье это… сверчки… тишь… От одного лешего, чай, сколько страха наберешься!
– Вона – невидаль! – хладнокровно возражал Михайло, – что мне леший? Я, брат, сам себе леший.
И, глядя на его огромную фигуру, собеседник невольно приходил к заключению:
– И точно – никак сродни!
Второю страстью Михаилы, благоприобретенною и недавнею, была сама Матрена-Слобожанка, которую он, на общее удивление, залюбил с тех пор, как года три тому назад пировал с нею на одной дворовой свадьбе. Он ухаживал за Матреною без всякого успеха, но с редким постоянством. На других баб Давыдок и смотреть не хотел, хотя с барским любимцем все кокетничали. А для Матрены даже выучился – очарования ради – играть на еще новом в те годы, только что пошедшем в народе, чтобы убить балалайку и гусли, инструменте – двухрядной гармонике, и быстро сделался настоящим на ней виртуозом. Вообще, музыкальные способности Давыдок имел чудесные и прекрасно пел – голосом, могучим и длинным, как он сам, но гибким и вдохновенным. И эту способность тоже высоко ценил в нем князь Александр Юрьевич, большой любитель русских песен. Когда Михайло, бывало, запевал своего любимого «Орла», то князь непременно либо окно в кабинете своем откроет, либо на балкон выйдет… Как колокол, гудит Михайло над садом:
– Это он про меня поет! – шепчет князь.
Качает князь головою, ногою притопывает, рукою в такт бьет.
И так разнесет голосом «по дубра-а-авушке», что сад отголосками застонет и лес за Унжею аукнется, а князь либо прослезится, либо обругается: