– Да, конечно! Знаем мы его песни-то… «Правительство само по себе, а я, князь Радунский, сам по себе. Эти мужики были моими рабами, свободу им дать должен я – и никто другой! Я! Мое! Не позволю!»
– Экий, в самом деле, Люцифер гордый!
– Чертушка-с!
Так толковали завещание князя люди верха. Вихров был другого мнения. Молодой человек тоже поставил князю на вид соображение, что, собственно говоря, освобождая крепостных своих, он ломится в открытые ворота, – воля с землей не за горами. Князь выслушал и возразил:
– А вы совершенно уверены, что у правительства достанет силы – заметьте, я говорю: не желания, но силы – осуществить это свое намерение?
Вихров затруднился ответить.
– То-то и есть! Меня вот Чертушкой зовут… Ну так я вам, милейший Павел Михайлович, скажу по опыту: Чертушек-то крепостной России скрутить недолго, потому что нас всего, может быть, два-три, зато в ней семьдесят тысяч чертенят. Покойник-то, Николай Павлович, тоже на них замахивался и комитеты собирал, да – не достало силы, и кончил тем, что сдался им в плен и говорил о них: у меня в России семьдесят тысяч даровых полицеймейстеров. Удастся реформа, – очень рад; не удастся, – мое дело сделано, и совесть моя спокойна… Так что уж, пожалуйста, разработайте пункт этот как можно подробнее и яснее, чтобы потом не могло быть ни кляуз, ни прицепок. Вы находите достаточным определенный мною душевой надел?
– Еще бы, князь! Правительственная реформа так щедро нарезать землю, конечно, будет не в состоянии. Но и – обрезали же вы своих наследников.
– Наследника! – нахмурясь, остановил князь. – Кроме князя Дмитрия Александровича, иных наследников у меня нет… Вы знаете мои надежды на Митю, Павел Михайлович. Но Мите сейчас десятый год, а я вряд ли долго проживу и не уповаю видеть его совершеннолетним. По мальчику – можно ли с уверенностью ручаться, каков будет мужчина?.. Я, говорят, лет до одиннадцати пренежный и чувствительный отрок был, – вот вам! да-с! Только с пониманием любезных родителей своих начал характером озлобляться… Могу ли я быть уверен, что сын мой, возрастая в ином дворянском веке и в новом дворянском духе, поймет меня и не возропщет на мою волю, и приведет в точное исполнение? Дворяне сейчас либеральничают, Павел Михайлович, но скоро они обидятся, – вы увидите, как они обидятся… Нет-с! Покуда кто властен исполнить свою волю, потуда он должен выполнять ее сам. А – что я у сына отнимаю много земли, так – знаете ли? Вот величают меня за глаза удельным князем и, в самом деле, в Германии немного герцогств таких, как мой Волкояр, а ведь у меня еще и в Симбирской, и в Уфимской, и в Херсонской, и подмосковные, новгородские… Пятьдесят лет жил на свете, двадцать два года владел, большей части земель своих так и не видал, а ползли, ползли великие соки их со всей России в меня одного – маленького, так что весь я ими переполнился и вот теперь – поздно – сознаю: отравился обилием их, задыхаюсь… Эх, Павел Михайлович! Не так уж много человеку земли надо. Это – святошеское вранье, будто только три аршина, – однако же, и не сотни квадратных верст.
Слухи о «княжой воле» проникли-таки в народ. Но как ни пытали крестьяне и дворовые Муфтеля, старик выдержал характер: был нем, как гроб. Только одного и добились от него:
– Удивит вас князь. Молитесь, ребята!
Осень 1856 года была особенно нехороша для князя. Завалы в печени награждали его головным болями, от которых он не кричал криком только благодаря своему упрямству и стыду показать, как ему больно. Чем больше он сдерживался, тем больше раздражался… Синий, как утопленник, сидел он тогда в своем кабинете, и Волкояр замирал в безмолвном трепете, как некогда замирала Александровская слобода в припадочные дни Ивана Грозного…
В один из таких дней казачок доложил Муфтелю, что дед Антип собрался помирать и просит его прийти в садовую баню, потому что хочет сказать ему важное слово.
«Насчет княжны собрался каяться, каторжный», – мелькнула у Муфтеля мысль. Он пошел. Старик лежал на лавке – худой, как спичка, только живот у него вздуло горою.
– Богданыч, ты? – раздался его шепот.
– Здорово, старина… Аль худо?
– Чего худо? Хорошо, а не худо. У Бога худого нет. Пора! Чужой век заживаю.
Он помолчал.
– Вот, Карла Богданыч, как помру я – деньги на колоду, на свечи – пятнадцать рублев – тут подо мною в подушке. Тебе поручаю, – потому ты немец справедливый.
– Попа звал ли? – спросил Муфтель.
– На что он мне? Ко мне намедни свои, бродяжки, заходили… им грехи сдал… А Кузьму не хочу: пусть он княжих медведей хоронит.
– Эка зла ты накопил, старик! – упрекнул Муфтель. – Вот умираешь, дохнуть тебе нечем, а ты злобишься…
– Слышь-ка, Богданыч, – не отвечая, перебил Антип, – у меня к тебе просьба остатняя и заветная…
– Приказывай: исполню…
Старик долго смотрел в одну точку, стараясь собрать свои мысли. Силы его, видимо, слабе ли.
– Там в печурке… – пролепетал он, – ларец… Ты его возьми… и, как есть, снеси ему… князю. Дескать, Антип кланяется вашему сиятельству… с того света…
– Когдаже снести-то, дедушка? сейчас или когда помрешь?