– В Костроме. Там ведь исстари ихнее, хлыстовское, селище. Так и в песнях ихних поется: «Дом Божий – Горний Иерусалим – город Кострома, верховная сторона!» Еще сам ихний первоначальник, богатый гость Данило Филиппович, которого они богом-Саваофом почитают, жил у нас в Костроме и в Волге книги утопил: «Что новые, говорит, что старые, – никаких не надо ко спасению, а спасетесь вы, люди, моим живым духом…» Мне и дом показывали, где он обитать поволил. Так и называется – «Божий дом»… Так вот, как муж-от у меня помер, есть было нечего, да вон этот, – она кивнула на Консту, голодный рот на шее… Тут одна однодворка (из достаточных бабочка, Авдотьей Ивановной звали[13]
стала ко мне похаживать. То булку принесет, то чайку, то сахару. И все жалеет: «Горемычная ты, Матренушка! маешься в греховной слепоте, оттого и нет тебе счастья в жизни. Вот кабы ты приобщилась к „людям Божиим“ и была осиянна светом истины, – всего бы у тебя прибавилось в изобилии». – «Матушка! – говорю, – да зачем же дело стало?.. Чем хошь меня осияй, только бы мне с моим сиротой сытыми быть».Принялась она меня учить да наставлять: хлыстовка вышла, как есть сущая фармазонка; в костромском корабле «сосудом избранным» слыла… И только бы, только мне самой быть принятой в корабль, как пришли гонцы из Волкояра: взял меня князь ходить за Зинушкой. А сказки ихние все знаю! – о богатыре Аверьяне, который на Куликово поле людей Божиих с Мамаем нечестивым драться водил и там голову сложил; об Иване Емельяновиче, как он Ивана Васильевича, грозного царя, застращал и Христом ему показался; о Настасьюшке Карповне, как она, в тюрьме сидя, царицу Анну Ивановну не простила, и та, от Настасьюшкина непрощения, в три дня померла. О всех старых «живых богах» всю подноготную рассказать могу. О живом Саваофе, богатом-огатине Данило Филипповиче, о богородице Акулине Ивановне, которая будто бы царица Елизавета была, о Христе – Иване Тимофеевиче.
– Ай ли? – радостно вскрикнул Михайло, – молодец-баба! дорогого стоишь! Стало быть, мы мало что не пропадем, а еще и в почете будем… Ходи веселей, тетка! да старину-то в мозгах перетряхни – пригодится! А чего не вспомнишь, сама соври поскладнее. Я в зиму, когда жил в Тае, пробовал эту штуку… Только плохо у меня выходило: человек я темный, слов хороших не знаю… А ничего, иной раз и у меня знатно сказывалось. Ну, да мне голос помогал. Запутаюсь в речах, защелкнутся мысли, – выручай молодец горлышко. Как гряну им стихиру, – рты поразинут, растаяли. Не знают, где посадить, чем угостить. Мудрости в пении тем более никакой нет: церковных молитв таевцы не любят, все свои стихиры на голоса мирских песен поют… Одна беда, – продолжал Давыдок, шагая по мшистой поляне, – забраться в Тай нетрудно, а выбраться будет не легко! Не любят таевцы, чтобы народ от них выходил в мир. Меня, когда я впервой уходил от них, выручил тот самый уставщик, о котором я вам рассказывал. Ежели жив еще старина, – и теперь будет наш друг. А уж куда древен! Я чаю – под все девять десятков. Добрый. Заскучал я по миру Он меня и спрашивает: «Что, Михайлушка? генерал Кукушкин бродуна в лес зовет? на волю захотел?» – «Смерть, как захотел, Филат Гаврилыч! Хоть удавиться». – «Что ж делать-то? потерпи! отпустить тебя не можем: проболтаешься о нас в миру – худо нам будет». Стал я божиться и клясться, что буду немее рыбы. Подался Филат Гаврилыч… Говорит: «Присягнуть в том можешь?» – «С моим удовольствием. Потому какой же мне расчет есть вас выдавать. Я человек скитающий, ухорезовец, от полиции бегаю, а у вас всегда могу иметь приют без всякой опаски…» Согласился уставщик, что речи мои правильные… «Коли так – ладно! жди себе милости!..» На первом же раденье покатился мой Филат покотом: корчи, пена у рта, глаза вылезли на лоб… Таевцы рады – взметались, орут: «Накатил! накатил!» Начал Филат выпевать:
Да с этими словами – ко мне: «Радуйся, рабе! в мир идти тебе…» Туг сейчас все – в ноги мне: значит, я сосуд избранный, если мне от Духа вышло такое указание. И с этого вечера – не то что меня задерживать, а еще поторапливать стали: «Чего сидишь – не уходишь? не ответить бы нам за твое промедление!..» А когда я уходил, наградили меня и деньгами, и одеждой… добрые ребята. Положим, на что им в лесу деньги? Игрушки! Но мехов, шкурья всякого у них – до ужасти. Коли в наших лесах куница вывелась, а таевцы ее еще и посейчас бьют. Стало быть, глушь!
– Приводил ты потом кого-нибудь к таевцам? – спросил Конста.