В то время Карасик стал ощущать с каждым днем все растущую потребность записывать свои мысли, впечатления, особенно поражавшие его события. К стихотворениям он давно остыл. Вести дневник ему не хватало терпения. Кроме того, ему казалось нелепым писать, адресуясь к самому себе. Он должен был видеть сквозь строки написанного глаза читающего, иначе он не мог выдавить из себя ни слова. Он старался ставить себе читателя. Читатель сидел в высокой просторной тишине Ленинской библиотеки, тихо шелестел страницами и делал выписки. Иногда это был суровый и лохматый юноша, в железных очках, с проступающей тенью бородки, или серьезная стриженая девушка в верблюжьем свитере, беззвучно шевелившая нежными губами. И Карасику страшно захотелось быть прочитанным и узнанным этими читателями. Ему захотелось писать, ему захотелось «глаголом жечь сердца людей». Он написал рассказ об арапах, где изобразил под вымышленными именами себя и Диму. Рассказ был написан очень пышными и густо взбитыми словами. Фразы были усеяны сравнениями. В постскриптуме автор сообщал, что рассказ этот основан на истинном происшествии. Но это не помогло. Рассказ через три недели был возвращен из журнала, куда его сдал Карасик, и на полях рукописи красным карандашом начертаны были две зловещие буквы: «НП».
Карасик переписал рассказ заново и послал в другой журнал. И оттуда рукопись вернулась через месяц, неся на себе таинственные инициалы – «НП». Куда бы ни посылал свой злополучный рассказ Женя, всюду настигали его эти таинственные «Н» и «П». «Что это такое? – доискивался Женя. – Николай Палыч, Никита Петров…» И, получив уже сам, лично, в пятой редакции возвращенную рукопись, он осмелился спросить у секретарши:
– А кто это – НП?
– Не кто, а что. Это значит не пойдет, – отвечала секретарша.
Карасик уничтожил рассказ, но писать не бросил. Он почувствовал, что ему интересно писать о вещах, мимо которых, не замечая их, проходят люди, в то время как мелочи эти раскрывают огромный смысл времени. Когда он говорил кому-нибудь об этом, люди сперва с удивлением смотрели на него, а потом говорили:
– А действительно!.. Вот странно, никому это в голову не приходило.
Тогда Карасик понял, что он видит многое из того, что другие не подмечают. Он стал внимательно присматриваться к окружающему и уловил множество замечательных черточек, мелочей, признаков, качеств, которыми можно было определить существо происходящего гораздо точнее, ярче и убедительнее, чем простым подробным описанием. Он стал писать, стремясь всегда по-своему увидеть предмет. Он писал о Москве, о ее улицах, старых бульварах, схватывал трамвайные разговоры, уличные шутки. Когда он писал, он всегда видел тех своих читателей из Ленинской библиотеки, скромных и вдумчивых, или ему казалось, что он пишет своему другу, и, может быть, Антон где-нибудь найдет и прочтет написанное. Поэтому ему хотелось отыскать особенно теплые слова, и он вскакивал, отбрасывая в отчаянии ручку, шалея от помарок, судорожно сжимая голову, подыскивая нужное, искомое, единственно верное понятие или звучание. Ему не хотелось писать про выдуманное. Ему хотелось лишь передать по-своему, как можно убедительнее, настоящее, виденное, узнанное. Так, он написал большой очерк о Моховой улице, о книжных развалках, о студентах, бегущих на лекции, о чугунных глобусах университетской решетки, о Ломоносове, глядящем с постамента на новых пришельцев.
Он отнес очерк в редакцию большой газеты, где у него был знакомый журналист. С ним Карасика когда-то познакомил Дима. По тому, как пренебрежительно говорил тогда этот человек с великим арапом, Карасик понял, что он ничего общего с Димой не имеет.
Знакомый этот встретил Карасика довольно хмуро.
– Ага, – припомнил он, – вы, кажется, приятель этого… Шнейса… Где он, кстати, обретается? Вот арап!
Журналист обещал прочитать рукопись и через три дня дать ответ.
Карасик пришел в назначенный день, но журналист сказал, что он еще не успел прочесть, и просил зайти через недельку. Карасик явился через неделю, но журналист был занят, и Карасик не смог его дождаться. Он решил плюнуть на эту затею. Но через два дня Карасик получил городскую телеграмму, в которой его просили немедленно зайти в редакцию. Карасик опрометью кинулся. Он влетел в подъезд, ворвался в подъемник, едва не опрокинул лифтера. Лифт полез невероятно медленно, слегка пощелкивая на этажах.
Карасик был полон надежд. Ему казалось, что он поднимается на воздушном шаре к облакам, но уже у четвертого этажа его охватило сомнение. На седьмом этаже он вылез.
– Молодец! – сказал, увидя его, знакомый, оказавшийся заведующим отделом. – Мы тут все читали вслух. Мнение общее. Давно вы пишете? Мы сдаем в завтрашний номер. Тут кое-что надо выправить и подсократить.
И он защелкал огромными портновскими ножницами.
– Подпись какую поставим?
– Если можно, то Евгений Кар, – сказал Карасик и почувствовал, что он готов кинуться на шею заведующему и перецеловать всех сидевших в этой прокуренной и забросанной бумагой комнате.