По дороге она вспоминала появление Елены в концертном зале, в Сабинском дворце, и плохо скрытое смущение давнишнего любовника. Вспоминала свое ужасное волнение, когда однажды вечером, во время бала в австрийском посольстве, графиня Старинна, при виде Елены, сказала ей: «Тебе нравится Хисфилд? Она была великим жаром нашего друга Сперелли и, думаю, еще и продолжает быть».
«Думаю, еще и продолжает быть». Сколько пыток из-за этой фразы! Она, неотступно, провожала глазами великую соперницу, в изящной толпе. И не раз ее взгляд встречался со взглядом той, и она чувствовала непреодолимую дрожь. Потом, в тот же вечер, они были представлены друг другу баронессой Бекгорст и обменялись, в толпе, простым поклоном головы. И молчаливый поклон повторялся и впоследствии, в тех очень редких случаях, когда Донна Мария Феррес-и-Кандевила появлялась в светских гостиных.
Почему же сомнения, усыпленные или погашенные волною опьянения, возникали с такой силой? Почему ей не удавалось подавить их? Почему же, при малейшем толчке воображения, в глубине ее закипало это неизвестное беспокойство?
По дороге она чувствовала, как тревога возрастала. Ее сердце не было довольно, возникшая в ее сердце мечта — в то мистическое утро, под цветущими деревьями, при виде моря — не оправдалась. Наиболее чистая и наиболее прекрасная часть этой любви осталась там, в пустынном лесу, в символической чаще, которая беспрерывно цветет и приносит плоды, созерцая Бесконечность.
У обращенной к Сан-Себастианелло ограды она остановилась. Древнейшие падубы, с такой темной зеленью, что она казалась черной, воздвигли над фонтаном искусственную, безжизненную крышу. На стволах были широкие раны, набитые известкой и кирпичом, как отверстия в стенах. — О, юные толокнянки, сияющие и дышащие светом! — Вода, изливаясь с верхней гранитной чаши в расположенный под нею бассейн, издавала время от времени взрыв рыданий, как сердце, которое наполняется тоской и затем разражается слезами. — О, мелодия Ста Фонтанов, протянувшихся вдоль лавровой аллеи! — Город лежал, как вымерший, как бы схороненный под пеплом невидимого вулкана, безмолвный и зловещий, как город, уничтоженный чумой, огромный, бесформенный, со вскинутым над ним, как облако, Куполом. — О, море! О, ясное море!
Она чувствовала, как ее тревога возрастала. От вещей исходила для нее какая-то темная угроза. Ею овладело то же самое чувство страха, которое она переживала не раз. В ее христианской душе пронеслась мысль о каре.
И все же при мысли, что любовник ждал ее, она задрожала в самой глубине своего существа, при мысли о поцелуях, о ласках, о безумных словах, она почувствовала, как ее кровь воспламенялась, как ее душа замирала. Трепет страсти победил трепет страха Божьего. И она направилась к дому возлюбленного, дрожа, подавленная, точно шла на первое свидание.
— Ах, наконец-то! — воскликнул Андреа, обнимая ее, впитывая дыхание ее запыхавшихся уст.
Потом, взяв ее руку и прижимая ее к груди, сказал:
— Чувствуешь мое сердце. Если б ты не приходила еще одну минуту, оно разбилось бы.
Она прижалась щекой к его груди. Он поцеловал ее в затылок.
— Слышишь?
— Да, оно говорит со мной.
— Что же оно говорит?
— Что ты не любишь меня.
— Что говорит? — повторил юноша, кусая ее в затылок, мешая ей выпрямиться.
Она рассмеялась.
— Что любишь меня.
Сняла накидку, шляпу, перчатки. Стала нюхать белую сирень, наполнявшую высокие флорентийские вазы, те, что на картине Боттичелли, в Боргезе. Двигалась по ковру чрезвычайно легким шагом, и ничего не было прелестнее движения, с которым она погрузила лицо в нежные кисти цветов.
— Возьми, — сказала она, откусив зубами верхушку и держа ее во рту.
— Нет, я возьму с твоих уст другой цветок, менее белый, но более вкусный…
Среди этого благоухания они поцеловались долгим-долгим поцелуем. Увлекая ее, несколько изменившимся голосом, он сказал:
— Пойдем туда.
— Нет, Андреа, поздно. Сегодня нет. Останемся здесь. Я приготовлю тебе чай, а ты будешь долго и нежно ласкать меня.
Она взяла его за руки, сплела свои пальцы с его пальцами.
— Не знаю, что со мной. Чувствую, как мое сердце до того переполнено нежностью, что я готова плакать.
В ее словах была дрожь, ее глаза стали влажными.
— Если б я могла не покидать тебя, остаться здесь на целый вечер!
Глубокое уныние придавало ее голосу оттенок неопределенной грусти.
— Думать, что ты никогда не узнаешь всей, всей моей любви! Думать, что я никогда не узнаю твоей! Ты любишь меня? Говори мне это, говори всегда, сто раз, тысячу раз, не уставая. Любишь?
— Разве же ты не знаешь?
— Не знаю.
Она произнесла эти слова таким тихим голосом, что Андреа едва расслышал их.
— Мария!
Она, молча, склонила голову ему на грудь, прислонилась лбом, как бы ожидая, чтобы он говорил, чтобы слушать его.