Поднимался вечерний ветер, и, позади холма, все небо окрасилось в тусклое золото, на котором таяло облако, как бы пожираемое костром. На этом световом поле стоявшие рядами кипарисы были величавы и таинственны, сплошь проникнуты лучами. Статуя Психеи, в верхнем конце средней аллеи, приобрела телесную бледность. Олеандры вздымались в глубине, как подвижные куполы из пурпура. Над пирамидой Цестия поднималась прибывающая луна, в синем и глубоком, как воды спокойного залива, небе.
Спустились по центральной аллее к воротам, садовники еще продолжали поливать растения, под стеной, молча, непрерывным и ровным движением покачивая лейками, двое других крепко вытряхивали бархатную с серебром плащаницу, держа ее за края, и пыль, развеваясь, сверкала. С Авентина доносился колокольный звон.
Мария прижалась к руке возлюбленного, не в силах больше совладать с волнением, не чувствуя почвы под ногами, боясь потерять по дороге всю свою кровь. И как только очутилась в карете, разразилась слезами отчаяния, рыдая на плече у возлюбленного:
— Умираю.
Но она не умирала. И, для нее же, было бы лучше, если б она умерла.
Спустя два дня после этого, Андреа завтракал с Галеаццо Сечинаро, за одним из столов в Римской кофейной. Было жаркое утро. Кофейная была почти пуста, погруженная в тень и скуку. Под жужжанье мух, прислуга дремала.
— Так вот, — рассказывал бородатый князь, — зная, что она любит отдаваться при чрезвычайных и причудливых обстоятельствах, я возьми и дерзни…
Грубо рассказывал о дерзновеннейшем приеме, которым ему удалось завладеть леди Хисфилд, рассказывал без обиняков и стеснения, не опуская ни малейшей подробности, расхваливая знатоку достоинства покупки. Время от времени он останавливался, чтобы вонзить нож в сочное, с кровью, дымившееся мясо, или осушить стакан красного вина. Всякое его движение дышало здоровьем и силой.
Андреа Сперелли закурил папиросу. Несмотря на усилие, ему не удавалось проглотить пищу, победить отвращение. Когда Сечинаро наливал ему вина, он пил вместе и вино, и яд.
В какое-то мгновение, князь, хотя и не очень чуткий, стал колебаться, смотрел на старинного любовника Елены. Кроме отсутствия аппетита, последний не обнаруживал другого внешнего признака беспокойства, преспокойно пускал в воздух клубы дыма и улыбался веселому рассказчику своей обычной, слегка насмешливой, улыбкой.
Князь сказал:
— Сегодня она будет у меня, в первый раз.
— Сегодня? У тебя?
— Да.
— Этот месяц, в Риме, поразителен для любви. От трех до шести вечера каждое
— И то правда, — прервал Галеаццо, — она придет в три.
Оба взглянули на часы. Андреа спросил:
— Что же, пойдем?
— Пойдем, — ответил Галеаццо, поднимаясь. — Вместе пройдемся по улице Кондотти. Я иду за цветами на Бабуино. Скажи, ты ведь знаешь, какие цветы она предпочитает?
Андреа расхохотался, и на уста его наворачивалась жестокая острота. Но, с беззаботным видом, сказал:
— Розы, в те времена.
Перед фонтаном расстались.
В этот час Испанская площадь имела уже пустынный вид. Несколько рабочих чинили водопровод, и куча высохшей на солнце земли, при дуновении горячего ветра, вздымалась вихрями пыли. Белая и пустынная лестница Троицы сверкала.
Андреа поднялся, медленно-медленно, останавливаясь через каждые две-три ступени, точно он нес огромную ношу. Вернулся к себе, оставался в своей комнате, до двух и трех четвертей. В два и три четверти вышел. Пошел по Сикстинской улице, и дальше по улице Четырех Фонтанов, оставил позади себя дворец Барберини, остановился, несколько в стороне, перед ящиками торговца старыми книгами, ожидая трех часов. Продавец, морщинистый и волосатый, как дряхлая черепаха, человечек, предлагал ему книги. Один за другим доставал свои лучшие тома, и клал перед ним, говоря носовым, невыносимо однообразным, голосом. Оставалось всего несколько минут до трех. Андреа рассматривал книги, не теряя из виду решетки дворца, и из-за шума в собственных висках смутно слышал голос книгопродавца.
Из дворцовых ворот вышла женщина, спустилась по тротуару к площади, села на извозчика и уехала по улице Тритона.
За ней спустился и Андреа, снова свернул в Сикстинскую, вернулся домой. Ждал прихода Марии. Бросившись на постель, лежал до того неподвижно, что, казалось, больше не страдал.
В пять пришла Мария.
Задыхаясь, сказала:
— Знаешь? Я могу остаться у тебя весь вечер, всю ночь, до завтрашнего утра.
Сказала:
— Это будет первая и последняя ночь любви! Во вторник уезжаю.
Она рыдала, сильно дрожа, крепко прижимаясь к его телу:
— Устрой, чтобы мне не видеть завтрашнего дня! Дай мне умереть!
Всматриваясь в его искаженное лицо, она спросила:
— Ты страдаешь? Неужели и ты… думаешь, что мы больше не увидимся? Ему было невыразимо трудно говорить с ней, отвечать. Язык у него онемел, он не находил слов. Чувствовал инстинктивную потребность спрятать лицо, уклониться от взгляда, избежать вопросов. Не знал, чем утешить ее, не знал, чем обмануть ее. Ответил, задыхающимся, неузнаваемым голосом:
— Молчи.