— Я знаю, когда мы увидимся снова, вы больше не будете любить меня. Такова любовь. Но вспоминайте обо мне, как о друге.
Он не любил ее. Все же, в жаркие и томительные дни, известный нежный оттенок в ее голосе, всплывал в его душе, как очарование какой-то рифмы, и вызывал в нем образ свежего сада с водой, по которому бродила она, в толпе других женщин, со звоном и песнями, как на картине
И Донна Бьянка забылась. И явились другие, иногда парами: Барбарелла Вати,
Каждая из этих связей приводила его к новому падению, каждая опьяняла его дурным опьянением, не утолив его, каждая научила его какой-нибудь, еще неизвестной ему, особенности или утонченности порока. Он носил в себе семена растления. Развращаясь, развращал. Обман покрывал его душу чем-то липким и холодным, что с каждым днем становилось привязчивее. Извращенность чувств заставляла его искать и открывать в своих любовницах то, что было в них наименее благородного и чистого. Низкое любопытство заставляло его выбирать женщин с плохой репутацией, жестокая наклонность к осквернению заставляла его обольщать женщин с безупречной репутацией. В объятиях одной, он вспоминал какую-нибудь ласку другой, какой-нибудь прием сладострастия, подмеченный у другой.
Порою (это случалось главным образом тогда, когда известие о вторичном замужестве Елены снова вскрывало на время его рану), ему нравилось налагать на бывшую перед ним наготу воображаемую наготу Елены и пользоваться осязаемой формой, как опорой, для обладания формой идеальной. Он проникался этим образом с напряженным усилием, пока воображению не удавалось обладать этой почти созданной тенью.
Однако он не поклонялся памяти о далеком счастье. Наоборот, порою она служила ему предлогом для нового приключения. В галерее Боргезе, например, в памятной зеркальной зале, он добился первого обещания от Лилианы Сид, на вилле Медичи, на памятной зеленой лестнице, ведущей к Бельведеру, он сплел свои пальцы с длинными пальцами Анжелики Дю Деффан, и маленький череп из слоновой кости, принадлежавший кардиналу Имменрет, могильная драгоценность с именем неизвестной Ипполиты, вызвал в нем желание соблазнить Донну Ипполиту Альбонико.
Эта женщина выделялась своей аристократической внешностью и несколько напоминала Марию Магдалину Австрийскую, супругу Козимо II Медичи, на портрете Суттерманса, в галерее Корсини во Флоренции. Она любила пышные платья, парчу, бархат, кружева. Широкие медицейские ожерелья, казалось, оттеняли красоту ее гордой головы.
Однажды, в день скачек, на трибуне Андреа Сперелли хотел уговорить Донну Ипполиту придти на следующий день во дворец Цуккари за посвященной ей загадочной слоновой костью. Она защищалась, колеблясь между благоразумием и любопытством. На всякую сколько-нибудь смелую фразу юноши она морщила брови, в то время как невольная улыбка появлялась на ее устах.
— Да вы с ума сошли!
— Чего вы боитесь? Клянусь Вашему Величеству не прикасаться даже к вашей перчатке. Будете сидеть на троне, по вашему царскому обыкновению, и, даже за чашкой чая, можете не выпускать из рук незримый скипетр, который вы всегда носите в повелительной деснице. Будет оказана милость, на этих условиях?
— Нет.
Но она улыбалась, так как ей было приятно, что отмечали этот царственный вид, которым она славилась. И Андреа Сперелли продолжал соблазнять ее, то в шутку, то тоном мольбы, сопровождая свой голос обольстителя упорным, пристальным, проницательным взглядом, который, казалось, раздевал женщин, видел их нагими сквозь платье, касался их кожи.
— Я не хочу, чтобы вы смотрели на меня так, — сказала Донна Ипполита, почти оскорбленная, слегка покраснев.
На трибуне оставалось немного людей. Дамы и мужчины гуляли по траве, вдоль ограды, или толпились вокруг одержавшей победу лошади, или держали пари с кричавшими маклерами, при изменчивом солнце, которое то появлялось, то исчезало среди нежного архипелага туч.