Вера с беспокойством следила, как муж день ото дня становится мрачнее, бледнее и раздражительнее. Нервное состояние не покидало его. Он не занимался, не читал, не ходил на охоту. Даже профессору своему ничего не писал. Огорченная Вера сама написала профессору, с которым была знакома и которого непоколебимо считала ангелом-хранителем Павла Павловича. Она писала, что муж болен, тоскует, и она не знает, чем помочь. В начале лета, после какой-то грязной сплетни, куда впутали и Веру, Шилаев и в самом деле заболел.
Он поправился скоро, но не вполне, хотя сердился, если его считали больным. Отношение его к Вере было самое холодное, почти враждебное; но, странно, Вера не терзалась этим, даже не замечала; она по-прежнему робко и привычно исполняла его приказания, жила день за днем, почти не тоскуя и ничего не ожидая впереди, не думая о будущем.
Как-то раз Павел Павлович вернулся домой с лицом совершенно больным и злым и протянул жене только что полученное письмо. Письмо было от профессора и очень серьезное. Он писал осторожно и доброжелательно, говорил, что слышал о болезни Павла Павловича и весьма сожалеет; наконец писал, что недавно к нему обратилось одно очень важное лицо, живущее постоянно за границей, с просьбой рекомендовать кого-нибудь, кто может приготовить его двух больших сыновей к поступлению в университет. Условия были превосходные. Профессор, зная, что пребывание за границей будет крайне полезно Павлу Павловичу для его магистерской диссертации, и, кроме того, со спокойной совестью рекомендуя его для такого ответственного дела, – дружески советовал Шилаеву не пренебрегать случаем и взять место.
– Ты понимаешь, что это значит? – процедил Павел Павлович сквозь зубы. – Все равно, мол, ты на серьезное дело не способен, ступай в гувернеры, загребай денежки, кланяйся важным особам!..
– В какие же гувернеры, Павлуша? – робко возразила Вера. – Профессор думает, что ты болен, и тебе в самом деле хорошо бы поправиться… Ведь это всего на год; ты бы написал диссертацию…
– Так ты хочешь этого? Хочешь? – сказал Шилаев тихо и с невыразимым бешенством. – Ты меня гонишь в гувернеры к этому подлецу? А, теперь я все понимаю. Ты принесла мне несчастие, ты! С другой бы вся моя жизнь иначе сложилась. Из-за тебя я – неспособный бездельник, тунеядец, больной. Не помощница ты мне, а камень на шее, вечное проклятие!
Вера тихо плакала, не смея возражать. Шилаев и сам умолк, почувствовав несправедливость своих упреков. Ему стало стыдно, что он так забылся. Он схватил шляпу и вышел, хлопнув дверью.
Началась невозможная жизнь в маленьком домике Ши-лаевых. Павел Павлович почти не говорил с Верой; раздражительность его увеличивалась. К осени стало ясно, что в Хотинске Шилаевым не житье. Городские сплетники опутали и перепутали своей грязной паутиной ставшего ненавистным петербургского магистра с женой, привязали инспектора, выудили даже историю с Домахой – вспомнили и роман Шилаева с Рудницкой, подробностей которого, впрочем, никто не знал…
Тут же Павел Павлович получил известие, что хутор его родителей сгорел. Старики пока перебрались в город. Строиться было нечем. Шилаев сейчас же послал им тридцать рублей, оставив себе пятнадцать. И началась еще денежная мука. На пятнадцать рублей в месяц прожить было нельзя. Вера забирала в лавочке на книжку, мучительно сознавая, что заплатить будет нечем, – все равно.
Вечно больная, в оборванной ситцевой блузе, бедная Вера была совсем не похожа на прежнюю чистенькую барышню-курсистку. Со времени своих несчастных родов она не могла поправиться. Ей следовало лечиться, но в Хотинске не было специалистов, а поехать в Петербург, особенно при теперешних условиях, Вера и не мечтала. Шилаев знал, что Вере нужно серьезное лечение, что она не едет и не может ехать из-за него, а между тем и то, что она остается и не ропщет, и ее болезни – были ему отвратительны – и с этим отвращением он не имел силы бороться.
Опять наступили заморозки. В один из ясных осенних дней Шилаев раньше обыкновенного вышел из прогимназии. На уроке он ничего не понимал, голова у него болела и кружилась. Он вышел, ему стало легче. Дом был напротив, но он решил немного пройтись. Солнце светило бледным и желтым осенним светом, небо голубело, прозрачное и высокое. Шилаев пошел вперед по дощатому пустынному тротуару. Он не хотел думать и невольно вспоминал вчерашнюю неприятность с инспектором. Опять! И когда это все кончится, да и как?
Вдруг он услыхал за собой торопливые старческие шаги. Он обернулся. Его догонял учитель чистописания, Резинин. Иван Данилович, несмотря на холодное время и преклонные лета, был в одном позеленевшем виц-мундиришке и, казалось, не чувствовал холода. Он явно догонял Шилаева и, догнав, пошел рядом, что в высшей степени удивило последнего. Резинин, – даже когда все учителя были крайне любезны с Павлом Павловичем, – не говорил с ним и выказывал недружелюбие. Теперь же он шел рядом, и то и дело взглядывал на Шилаева своими живыми, странно молодыми и умными глазами.
Несколько минут они шли молча.