– Моя работа кропотливая, длинная… Я пишу книгу, одно историческое исследование… И дело так затягивается, что я не знаю, когда кончу, и успею ли кончить… Впрочем, всегда нужно иметь такую работу, чтобы конца ей не видеть… А вот барыня, – продолжал он, переменив тон и указывая на Антонину, – скучает, капризничает, ничем заняться не может. Что ж, скучать можно, если скучно; но скука сама собой, а работа сама собой.
– Я давно удивляюсь Антонине Сергеевне, – сказал Шилаев. – Мне тоже кажется, что какое-нибудь занятие развлекло бы ее.
– Какое же занятие? Чулки разве штопать или прошивки вязать? Вы, Степан Артемьевич, хорошо знаете, что я всего попробовала. Не по мне, скучно! К искусствам способностей не имею. К благотворительности не склонна. Учиться – поздно, да и охоты нет. Все, что я ни пробовала, и даже то, чего не пробовала, а только представляла себе – кажется мне скучным, тяжким. Принуждать себя не хочу. Плоха та работа, которую измышляешь от тоски.
– Вот, если бы пришлось вам кусок хлеба добывать, вы бы не скучали, – сказал Шилаев.
– Нет, я думаю, скучала бы. Разве физическая усталость победила бы – да что это за радость? Если есть тоска на сердце, нечего душить ее, обманывая себя. Пусть идет на волю.
– Всякий человек тоскует, если он живет не так, как думает, – наставительно произнес Шилаев. – Вот, например, мои обстоятельства до сих пор так дурно складывались, что я не имел возможности жить по моим планам. Но я знаю, что когда эти обстоятельства изменятся, – я стану жить, как считаю должным…
– А что мне делать, Павел Павлович, если я совершенно не знаю, как я должна жить? Я не уверена, что нужно делать именно то, а не это, что следует поступать так, а не совершенно наоборот…
Шилаев взглянул на Антонину с удивлением, хотел ответить – и ничего не сказал, прямо не нашелся: так невероятны ему казались ее слова.
Степан Артемьевич воспользовался минутой молчания и принялся расспрашивать его о дальнейших планах и о жизни в Хотинске. Шилаев говорил неохотно. Он почему-то не доверял Луганину. Антонина сидела молча и смотрела вперед скучающими глазами. Вдруг она встрепенулась и стала прислушиваться к разговору.
– Я думаю, вы тоскуете здесь без вашей супруги? – вкрадчиво спрашивал Луганин.
– Конечно, еще бы не тосковать! – с неожиданным для себя самого порывом возразил Павел Павлович – и взглянул почему-то на Антонину. – Вот уже сколько времени я здесь – а она там, да еще больная… Право, иной раз хочется бросить службу, все – и уехать домой…
Шилаев лгал без всякой видимой причины, без нужды и повода – и сам изумился, зачем он это делает.
– Вы бы ее сюда выписали, – еще нежнее и ласковее проговорил Луганин.
– Да – она приедет; теперь можно. Я на днях писал ей – и уже получил телеграмму, что она, вероятно, скоро выедет…
Это была тоже чистейшая ложь, но тут Павел Павлович утешил себя мыслью, что все равно: если он еще и не писал, то имел намерение написать. Имел ли он намерение – тоже было неизвестно. Но утешать себя он чувствовал необходимым.
Антонина вдруг на мгновение забыла свою тоску. Она смертельно рассердилась на Шилаева, даже покраснела. За что рассердилась – она сама не знала. Ведь не за то же, что он скучает о своей жене! Какое ей дело до жены? Антонина вскочила, торопливо надела шляпку и позвонила, чтобы велели подать ее экипаж. Несмотря на досаду, она вся точно ожила: вялость и бледность исчезли, в глазах загорелась жизнь.
Луганин взглянул на нее, не улыбаясь, без удивления. Она простилась с ним быстро и рассеянно. А Шилаеву, который усаживал ее в коляску, сказала:
– Павел Павлович, пожалуйста, приезжайте ко мне в среду после завтрака. Я вам кой-что покажу.
Он поклонился – и долго смотрел вслед, пока белело перо ее шляпки.
С Луганиным он простился довольно сухо. Павел Павлович невольно чувствовал враждебность к старику, хотя тот на прощанье мягче и нежнее прежнего пожелал молодому человеку «всякого успеха».
Придя домой, Павел Павлович сейчас же, с ощущением неизбежности рока, написал Веруне обстоятельное письмо, прося приехать как можно скорее. Окончив письмо, но не запечатав, – ибо намеревался вложить туда несколько ты-сячефранковых билетов, – Павел Павлович, утомленный, откинулся на спину кресла и тупо смотрел вперед, повторяя про себя: «так лучше, так лучше…» Почему лучше и что лучше? – он не отдавал себе ясного отчета.
– А, вот наконец и вы. Я жду вас уже полчаса!
И Антонина сделала несколько шагов навстречу входящему Павлу Павловичу.
Салон был пуст. Солнечные лучи слишком ярко светили в окна – и в защиту от них спустили тяжелые, блестяще-желтые занавеси. Шилаев, даже привыкнув к солнцу, едва различал в этом золотистом полумраке фигуру и лицо Антонины. Но она показалась ему возбужденной, непокойной. Сам он проволновался эти три дня, не видев ее. Теперь, не скрывая своей радости, он взял ее за обе руки и смотрел ей в глаза.
– Скорее, – торопила Антонина, – я обещала вам что-то показать, едем!