Вдоль плетней исходили паром, словно дымились, синеватые дорожки. Полосы цветного сверкающего тумана тихо таяли над покинутыми станичными усадьбами и садами. Едва приметно подбитые желтизной, мокрые листья деревьев искрились и дрожали в потоках света, просыхая, медленно поворачивались за солнцем. Вечная и всегда необычная красота отходящей к зиме земли наполняла пространство глубоким умиротворением, которому не мог помешать даже орудийный гул, то нарастающий, то затихающий на время.
В одной из усадеб, под рослой шелковицей, сжимая в руке моток бельевой веревки, стоял Кирюшка. Он глядел на чистое небо, на мокрый сад, на темную землю вокруг себя и всем телом вдыхал острый, опьяняющий воздух. Ему хотелось скинуть сапоги, стать на землю голыми ступнями, сбросить гимнастерку, все, все сбросить и покатиться голым по росной высокой траве, что стояла круглыми островками под деревьями…
Кутанский волкодав, с толстыми обрубленными ушами, сидел в желтом солнечном треугольнике под стеною хаты. Подняв морду в небо, завыл.
Вой ударил Деркачева в самое сердце, и он увидел зеленый ствол гаубицы за плетнем соседней усадьбы, выбитое, словно ослепшее, окно дальней хаты, неприятно ощутил ложку за голенищем.
– Пошел, гад! Развылся! – швырнул он в пса кукурузной кочерыжкой.
Мокрая тяжелая кочерыжка попала псу прямо по черному пятаку носа. Пес клацнул желтыми зубами, покорно смолк, даже зла не выразилось в его маленьких черно-красных глазах, лишь тоска и потерянность были в них. Хозяева или забыли, или нарочно оставили его на цепи, а когда в станицу пришли войска, кто-то его спустил, но пес так и не ходил дальше того круга, куда прежде позволяла ему ходить цепь.
Подняв к глазам бельевую веревку, что держал в руке, Деркачев долго и удивленно смотрел на нее, резко мотнул головой, будто отбросив что-то, стал вязать ее к деревцу.
Большие рыжие муравьи высыпали из муравейника под деревом и, пользуясь теплым днем, спешили увеличить свои запасы. Как на горы, карабкались они на грязные Кирюшкины сапоги. Привязав веревку, Кирюшка нагнулся и толстым пальцем с черными трещинами от масла и грязи осторожно стал скидывать муравьев на землю.
– Кто же сапоги жрет? Куда вы, дуры, – бормотал он, сожалея, что слишком больно ударил пса. Потом вытащил из кармана корку хлеба, мелко накрошил ее перед муравейником. – Тащи, братцы!
Муравьи кинулись на привалившее с неба добро.
– Тащите, тащите. Вам хорошо – в земле зарытые. Ни бомб вам, ни тифу. А тут все поверху, все поверху ходишь, – хрипло, отрывисто говорил Деркачев.
– Кирбашка, поди сюда! – позвала Патимат, застрявшая в дверях с большим цинковым корытом, оставшимся от хозяев.
Кирюшка помог Патимат вытащить корыто, полное мокрых портянок.
Почти все шоферы были в рейсе, и сам старшина Николай уехал на машине Деркачева. С ним на своей машине уехал и Саша. Третьего дня Кирюшка получил письмо, что мать его умерла от тифа. И комроты, узнавший это, на три дня лишил Кирюшку права вождения машины за лихачество и определил в помощь Патимат.
Прежде чем вешать портянки, нужно было их хорошенько отжать. Кирюшка закатал рукава гимнастерки и, словно впервые увидев, тупо уставился на свою левую руку. Кривыми, покрупневшими с годами буквами на ней синела татуировка: «Ни забуду мать родную».
– Скажи ты, померла… – удивленно прошептал Кирюшка и качнул кудлатой головой.
Он никак не мог взять в толк, что мать его действительно умерла. Он редко вспоминал о ней и теперь никак не мог представить ее лицо. Изо всех сил напрягал он свое внутреннее зрение и увидел наконец лицо с жгучими, черными глазами, крупным носом и тонкими, запавшими далеко в рот серыми губами.
– Кирбашка, давай не ставай! – коснулась его локтя Патимат.
И, переведя на нее взгляд, Деркачев понял, что лицо, виденное им сейчас в мыслях, принадлежит Патимат.
– Тю ты! – в сердцах воскликнул Кирюшка и, выкручивая портянки, стал украдкой вглядываться в Патимат.
Старуха ловко выжимала портянки тонкими руками, обтянутыми сухой, словно живущей отдельно от кости, бурой, как табачный лист, кожей.
«А чего, похожи, – подумал Деркачев, ярко припомнив точно такие же руки. – Вот глаза, конечно, глаза светлые вроде были…»
Мозг Деркачева не привык к затруднениям, к беспредметной мысли, и, увидев, что пес все сидит под хатой в той же оцепенелой позе, он подумал: «И у него теперь, поди, тоже никого своего не осталось!»
– Кирбашка, дрова, печка, – сказала Патимат, вешая последнюю портянку, – скоро едут Кола…
– Чево там скоро, четвертый день ждем, раньше обеда не будут, – вяло сказал Деркачев. – Да оно и самим-то горячего пожрать не мешало бы… Печка так печка. – И он направился к сарайчику, заставляя себя вновь вернуться к мыслям о матери.
«Сколько же ей сейчас было бы? Шестьдесят или семьдесят?..»