Занавес опустился, толпа сквозь узкие проходы повалила в сад. Воронецкий медленно прошел аллею. Сел на чугунную скамейку, закурил папиросу. На душе было тяжело и неприятно; он курил и наблюдал гуляющих, стараясь не замечать овладевшего им неприятного чувства. В будке военный оркестр играл попурри из «Фауста». Корнет-а-пистон вел арию Валентина, и в вечернем воздухе мелодия звучала грустно и задушевно:
Над головою тихо шумели деревья, заря гасла, небо было чистое, нежное. В густой зелени серебристых тополей заблестели электрические фонари. Воронецкий посмотрел на часы: половина одиннадцатого; пора было ехать в Лесной.
Он вышел из сада и взял извозчика на Выборгскую, к Лесной «конке».
Была белая ночь. Дворники, кутаясь в сермяжные халаты, дремали у ворот; улицы пустели; изредка проезжал извозчик, или, как тень, проносился велосипедист, давая на поворотах резкие, короткие звонки.
Воронецкий проехал узкую Казанскую, бессонный Невский, повернул на Литейный; под догоравшей зарей блеснула далекая гладь Невы. Буксирный пароход, мерцая зеленым фонарем, бесшумно поворачивал к берегу, оставляя за собою тускло сверкавшую струю. Воронецкий следил за ним угрюмым взглядом; приятное настроение его исчезло и не возвращалось; прелесть предстоящего свидания потускнела.
Извозчик выехал на Сампсониевский проспект. Паровая «конка» только что отошла; гремя и плавно колыхаясь, поезд быстро исчезал в сумраке белой ночи. Следующий поезд должен был идти через полчаса.
– Прибавили бы, барин, полтинничек, – свез бы вас в Лесной, – сказал извозчик.
Воронецкий некоторое время в колебании смотрел в даль Сампсониевского проспекта.
– Пошел на Пушкинскую! – вдруг отрывисто сказал он.
Извозчик повернул обратно.
Воронецкий ехал, прикусив губу и сдерживая презрительную усмешку; он сам себе был невыразимо смешон, что не поехал в Лесной.
Лизар*
Солнце садилось за бор. Тележка, звякая бубенчиками, медленно двигалась по глинистому гребню. Я сидел и сомнительно поглядывал на моего возницу. Направо, прямо из-под колес тележки, бежал вниз обрыв, а под ним весело струилась темноводая Шелонь; налево, также от самых колес, шел овраг, на дне его тянулась размытая весенними дождями глинистая дорога. Тележка переваливалась с боку на бок, наклонялась то над рекою, то над оврагом. В какую сторону предстояло нам свалиться?..
Мой возница Лизар – молчаливый, низенький старик – втягивал голову в плечи, дергал локтями и осторожно повторял: «Тпру!.. тпру!..»
– Как ты, дедка, не боишься? Ведь мы свалимся! – не выдержал я.
Я готовился услышать в ответ классическое: «Небось!» Но Лизар неожиданно ответил:
– Свалимся, барин, – Христос-правда, свалимся!.. Как же не бояться? Уж то-то боюсь!
– Так ты бы на дорогу съехал.
– На дорогу! Увязнешь на дороге, гораздо топко. Дожди-то какие лили! Погляди на Шелонь, – видишь, вздулась. Вода в ней свежая, чистая, что серебрина, а нынче вон как потемнела, – всю воду с болот взяла… «Не боюсь!» – повторил он, помолчав. – Уж так-то боюсь, ажно вспотел!
Он снял облезлую шапку и утер рукою лоб.
– А ты вот что, барин любимый! Слезай с тележки да вон до того яру через кустики и дойди. А я на дорогу спущусь, кругом объеду.
Я сошел с тележки. Лизар оживился, задергал вожжами и покатил по откосу в овраг. Бубенчики закатились испуганным, прерывистым звоном; тележка прыгала по промоинам, Лизар прыгал на облучке и натягивал вожжи.
– Н-но, гамыры![24] – донеслось со дна оврага, словно из преисподней. Тележка, увязая в глине, потащилась в гору.
Я перебрался через овраг и пошел перелеском. По ту сторону Шелони, над бортом, тянулись ярко-золотые тучки, и сам бор под ними казался мрачным и молчаливым. А кругом стоял тот смутный, непрерывный и веселый шум, которым днем и ночью полон воздух в начале лета.
Среди ореховых и ольховых кустов все пело, стрекотало, жужжало. В теплом воздухе стояли веселые рои комаров-толкачиков, майские жуки с серьезным видом кружились вокруг берез, птички проносились через поляны волнистым, порывистым лётом. Вдали повсюду звучали девические песни, – была троица, по деревням водили хороводы.