Наконец воротникастый винтовой, за мешок овса купленный Прокофием в городе, красивый старик с голубым воротником на белой шее, размашисто снимался, делал в воздухе пять-шесть ленивых остановок, точно купался и нырял, потом садился на крышу дома. За ним срывался другой, коричневый до красноты, белоголовый турман-трубач, подымался невысоко и мягко падал оттуда кубарем через голову оборотами, точно веревку вил. За этим скромная галочка вспархивала и кружилась томно и нежно, будто чья-то невидная рука обмахивалась шелковым черным платочком.
И вдруг, звучно крича крыльями, отрывалась от крыш вся стая, и начиналось то удивительное представление, которое так любил Прокофий. Голуби то неподвижно плавали, как ястреба, то шарахались кверху и оттуда летели комом, потом распускали парашюты и танцевали на кончиках крыльев, то кругами подымались страшно высоко, почти пропадали из глаз, реяли мушиными точками, и радостен был их взлет Прокофию.
В стороне от стаи маячили два скакуна; эти не летали со стаей: искали поблизости других голубей.
— Скакуны-то какие! — восторженно хвалил их внизу Прокофий. — Просто им и цены нет… Не то какого-нибудь чужака, — всю бы охоту отбили, — истинный крест… Так бы и была здесь вся охота, только что охот здесь нет…
Голос у Прокофия был лучезарный какой-то, или это казалось так оттого, что глаза у него лучились: на загорелом морщинистом, жестком лице совсем мальчишеские большие глаза, такие же, как у Витьки.
Так много было у него любви к голубям, что заразил он ею всю усадьбу. Даже сам Ознобишин умел отличить длинноногого скакуна от пестрого щиграша и трубача от винтового.
Небо после захода солнца бывает всегда испуганно легким, и тяжелеет земля, и в этом небе так тревожно было следить, как возвращалась бог знает с каких свежих высот стая.
Суживали и суживали круги, выявлялись яснее и четче, и вот уже заметно было, как вперебой один перед другим падали и отталкивались на резиновых крыльях, перевертывались и снова падали, и долго красовались усталые, дрожа и трепеща извивами мягких, заволоченных сумерками тонов.
Два сада было — верхний и нижний, а между ними кругом дома цветник.
С закрученных клумб сползали на усыпанные песком дорожки густые ковры из портулаков, и над ними сочными, хоть выжми, грудами теснились левкои, ирисы, маки, ночная красавица, девица в зелени, резеда — и все это било вверх пестрым фонтаном роз.
Приходили на поливку желтые, красные, синие девки из села, и их с лейками, как петух кур, водил по клумбам садовник Илья, сухой старичок в белом фартуке.
Колдовал он по целым зимам в теплых до истомы подземельях большой оранжереи, где пушистые персики вылеживались в печурках и цвели лимоны, а летом на высокой средней клумбе заводил цветочный календарь и рано утром, когда все спали, как гном, приходил и менял числа.
Просыпаясь, Маша, всегда ярко одетая, сновала, как большая бабочка, по цветам и кричала Илье:
— Ну, смотри! Вчера было седьмое — теперь восьмое. Как ты это делаешь? Илья, ну, как?
— Секрет! — расставлял руки Илья и улыбался добрым детским лицом, насквозь пропитанным цветами.
А осенью он дарил ей большие яблоки, титовки, на которых по красной стороне проступали зеленые слова: «Барышне Маше», и уверял, что так яблоки выросли сами.
Неусыпно баловал и холил деревья в садах, за каждым смотрел по-стариковски зорко, как нянька, и на поливке говорил о них, как говорят о людях:
— Эти получили почти что по десять ведер вчера, а эти тоже свою долю, что им полагается, сегодня, и аминь… Больше уж проси не проси — не дам до дождей.
И если Анна, обходя с ним сад, останавливалась перед какой-нибудь тощей грушей и спрашивала:
— А отчего-то у этой крона слабая, а?
Илья отвечал тихо, точно боялся, чтобы не услышала груша:
— Прихварывает… Будет ли жива, неизвестно… Нужно будет корень посмотреть… Да вот еще что: золы дать…
От возможности поправить грушу золою он сам ободрялся и повышал голос:
— Ну да — и скорей всего отойдет… Вернее всего, поправится… Золы дать, и только…
И тут же мимоходом срезал у нее две-три лишние ветки и замазывал пластырем раны. И когда Анна всматривалась в деревья, то видела, что каждое действительно имело свое лицо. Подтянутые благовоспитанные груши были похожи на светских барышень или чопорных старых дев, яблони — на рассыпчатых сдобных поповен, сливы — на кудрявых ребят, которые забегались на жаре, устали и теперь присели отдохнуть у дорожек и покопаться в земле.
Весной в кустах жимолости и жасмина, своенравно густых до того, что брошены были Ильей без призора, целые ночи гремели соловьи… О чем? Каждому в усадьбе о том, что ему было надо, — Анне о ребенке.
Все, что видела и слышала Анна, все, чего касалась она в темноте и беззвучии, говорило ей только о нем. Звезды светили, левкои пахли, пекли хлебы, кормили породистых поросят — все это было, — это знала Анна, — но было, как сон, как туман, в котором только он мог, просто и весело шутя и смеясь, найти концы и начала.
Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер
Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза