— Вы, ты, ты, — взвизгнул Алексей, вбежавший в зал бледный, испачканный кровью и грязью, — вы на моем дворе! специалисты! на дворе, а! бунт, специалисты! мать из-за вас! довели! И я, да, довели!
Дядя хлопнул дверью.
Хлопнул дверью, выбежал вон.
Было тихо, так тихо в доме.
Бледно-красный свет свечей горел и дымился душным огнем.
И румяно-белые шторы, алея, гасли. Метались.
О. Глеб, служивший панихиду, вдруг выронил свечку и, простирая посиневшие руки, упал у гроба.
Извивалось в корчах все его тело, пальцы мышами бегали, ловя что-то на полу.
Серая пена колотила-билась на страшном скошенном лице.
Метались.
И когда, отдышавшись, ушел о. Глеб к себе в монастырь, когда нагрянула она нежданная, костлявая ночь, и костром запылало навсегда утерянное, — наполнились комнаты страхами.
Поочередно читалась псалтирь.
Схваченные тугим обручем ужаса, дети стояли у гроба.
Стояли не шелохнувшись, не оглядываясь.
Там в раскрытой спальне явственно копошилось что-то.
Сновали тени — желанья несказанные, жизнь не изжитая…
И кто-то подходил и стоял за спиной близко.
И руки простирал длинные-длинные крестом за белый саван… за белый саван в сад.
Вата в гробу подымалась…
Подымалось холодное спеленутое тело…
И давила серде тоска смертельная, а сердце бесслезно плакало.
Нет, не приходил Тот, светлый и радостный, не говорил скорбящему миру:
Мир вам.
XVII
Унесли гроб.
Забили его черными гвоздями.
Под материнское сердце положили в вымерзший склеп.
На поминках дети напились до бесчувствия.
И пошла жизнь своим чередом от дня до ночи и от ночи до дня.
Каждое утро приходил теперь управляющий, Андрей, и отдавал приказания; его и слушаться велели.
Вернувшийся из-за границы Сеня и не подумал восстановить связи с двоюродными братьями.
Назначенный директором Огорелышевского банка, был он занят своим положением.
«А мало ли что было, кто не грешен!»
Саша в университет поступил, и целыми днями пропадал у Алексея Алексеевича. Сошелся он с его братом Сергеем, у которого свой кружок был.
Коле очень хотелось попасть хоть один разок на собрание, но Саша и слышать не хотел: такой тайной облечен был этот кружок.
Пете уж семнадцатый шел, а гимназии конца краю не видно было: оставался он на второй год чуть ли не в каждом классе.
Петя, Женя и Коля тесней зажили.
Ходили они на богомолье за много верст от дома и всегда с Прометеем, нагруженным мешком сухарей и бутылкой за пазухой.
Глядело небо на них открытое, лес листвой шелестел, царапал ветками, ноги корнями трудил, а поле колыхалось — дивилось цветами и травами, веяло веяньем песенным, смеялось и плакало.
Да так смеялось, да так плакало, лег бы на эту душистую землю, обнял бы ее всем своим телом и никогда и никуда не отпустил от себя.
Полные хвороста овраги ночлег готовили. Проливной дождь спины сек, солнце палило кожу, покрывало потом и пылью загорелые лица.
А кругом — круг дали незатоптанной, беспроторной, широкой.
Да такой широкой, ни глазом, ни ухом, и хотел бы обнять, — не обнимешь.
В монастыре у о. Никиты останавливались. О. Никита-«Глист» когда-то жил в Андрониеве.
Тощий, с голым черепом. Узенькая трясущаяся седая бороденка. Вытаращенные мутные глаза. Неистощимо болтлив. А врет необычайно.
Келья крохотная в перегородочках. Над трапезным столом ярко намалеванная картинка «Блуд», изображающая жирную с огромными грудями женщину в кумачном сарафане, у которой вместо ног — чешуйчатые желтые лапки.
И этот «Блуд» был поджигающей искоркой для воспоминаний и рассказов вообще.
Поглаживая одной рукой бороденку и размахивая другой, упившийся о. Никита приходил в неописуемый азарт и в заключение всякий раз ронял рюмку. Глупо-забавный стон разбитого стекла покрывался хохотом, и хохот разлетался далеко за. ограду.
— Монах — дурак! — Монах — дурак! — бессмысленно высвистывал скворец, выпрыгивая из-за перегородки.
Финогеновы принимались приветливо. Подростков братия особенно любила. Кругом глушь, о жилье и помину нет. Зимой белый снег да черные деревья, да колокола.
Устав — скитский: женщины в монастырь доступа не имели, за исключением каких-нибудь двух-трех праздников.
В монастыре много жило мальчиков-монашков, составлявших удивительно стройный хор…
— Есть у нас Сарра, — ухмыляясь, подмигивал о. Никита, — бестия… Да. Голос херувиму подобен, а лик блудницы… Иероним с Нафанаилом из-за мальчонка намедни поцапались… Хе-хе-хе…
Прискучивал монастырь, сосало под ложечкой, — домой возвращались.
Настигни ночь — долго в дверь приходилось стучаться.
— Кто вас разберет, девушка? — спросонья встречала Прасковья, высовываясь головой в форточку, — может, вы и воры, аль разбойники…
Маменька, отопри Христа ради, — просил Прометей, — голубушка, жрать больно хочется!
— Мало што. И кто об этакую пору шатается? Слава Богу, не постоялый двор! Прими, девушка, копеечку и иди подобру-поздорову.
Только когда подходил Прометей к самому носу матери и начинал вертеть лицом и ощериваться, — нянька узнавала и шла отпирать…
Проспавшись, с утра садились играть в «Короли».
Вместо бабушки Анны Ивановны постоянным жильцом была Арина Семеновна-«Эрих», сестра Прасковьи.