– C'est vous, Germaine?[118] – сказал он вдруг изменившимся голосом. Он видел ее белое тело у шеи, где сходились полы капота, и руки – рукава Жермен были засучены, – ее ноги без чулок. – Qu'est ce que vous faites? – Je rentrais chez moi, monsieur Vladimir. – Venez done pour un instant[119], – сказал он, не узнавая своего голоса и понимая, что он не может сейчас иначе говорить и действовать. В глазах Жермен появился испуг, и за этим испугом Володя заметил еще что-то, точно это был двойной взгляд. – Может быть, мне так кажется, – успел он подумать, – может быть, это просто отражение моего же желания? Губы его пересохли, он провел по ним языком: неподвижные глаза Жермен были направлены на него с тем же двойным выражением. – Mais venez done, n'ayez pas peur, voyons[120]. – Он взял ее руку выше локтя, и – хотя он знал это раньше и Жермен знала это так же, как он, – сейчас это стало неминуемо. Он поднял ее на руки, капот опустился и повис, открыв все ее тело. – Laissez moi[121], – сказала Жермен, но по тому, как она вздрагивала в его руках, Володя чувствовал, что ее слова не имеют никакого значения и никакого отношения к тому, что происходило.
– Vous vous cteshabillez?[122] – Жермен прошептала это с тем же невыразительным ужасом, с каким она сказала: laissez-moi.
Она ушла в двенадцать часов – за несколько минут до того, как открылась входная дверь и голос Николая сказал:
– Тебе не хочется есть, Вирджиния? Нет? А мне очень хочется.
Володя лежал в темноте, ощупывая свое тело. – Кровоподтек на шее – c'est plutot idiot[123]. И зачем на свете существуют женщины?
– А у Володи темно, – сказал голос Вирджинии. Голос начался за шаг до двери и замолк за дверью. – Неужели он спит в это время?
– Он настолько ненормален, что от него можно всего ожидать, – ответил из темноты голос Николая.
Но Володя не спал. Далекое детство вспомнилось ему, когда он услышал, как в столовой звенели вилки, ножи и тарелки. Так в давние, безвозвратные времена он слышал из детской, как мать возвращалась из театра, из такого чужого и блестящего мира бархатных лож и люстр, неузнаваемая в вечернем платье, нарядная и почти чужая женщина, непохожая на всегдашнюю маму. И чтобы убедиться, что это все-таки она, он звал ее, – она входила в детскую на цыпочках и обнимала его:
– Спи, мой мальчик, спи, Володенька.
И тогда он чувствовал, что она была такая же мягкая и теплая, как всегда, только платье обманчиво струилось в полутьме, – чужое до слез, все сделанное из лож, театра и электричества. – А где они были, в каком театре? – вспоминал Володя. – Ах, да, в Marigny, там же, где я видел Артура и его жену. – Володя представил себе белое платье Виктории и смокинг Артура. – Белое – черное, белое – черное, – повторил он несколько раз. Жермен тоже – белое – черное. Как все остальное. Обрывки стихов вспомнились ему.
– А путешествие все продолжается. «Rappelez-vous, vieux amis, mes freres, ces annees?..»[124] – откуда это? Что же остается? Несколько соединений звуков, сумевших что-то удержать, воспоминания о нескольких чувствах, выцветающих, как фотографии и перспективы дальнейших странствий. Хорошо было бы остановиться однажды, на берегу светлой реки, в небольшом доме: белое здание, белый песок, белые придорожные камни, белое платье – как развевающийся белый шарф матери Юлиана, который он пригвоздил дротиком к воротам, приняв его издали за птичьи крылья. И вот время заливает все, и целая жизнь потом, как подводное царство, неподвижно стоит на дне, как эти морские леса, растущие глубоко под поверхностью, чуть колыхаемые незримым течением, точно задумавшиеся раз навсегда, точно пронизанные слишком поздним пониманием безвозвратных вещей. – Пониманием? – думал Володя. – Что можно понять? Что все было даром? – Он вспомнил рассказ Артура о своем дяде, который возненавидел женщин, потому что с ним случилась обыкновеннейшая вещь – его невеста вышла замуж за другого, не дождавшись его возвращения: он уехал на год за границу, писал ей пламенные письма и вернулся – как раз вовремя, чтобы узнать, что на этот раз уехала она – в свадебное путешествие. И мать Артура сказала ему фразу, которой он никогда не мог ей простить: – Vous voyez, c'est toujours les voyages qui vous perdent[125].
– Это было зло.
– Да, но почти невинно. И это не все, – сказал Артур. И он рассказал, что муж этой женщины вскоре разорился и пустил себе пулю в лоб, она осталась без средств, с двумя маленькими детьми, и дядя, этот самый дядя, ненавидящий всех женщин и ее больше других, посылал ей ежемесячно деньги. Володя пожал плечами.
– Действительно, подите, разберитесь в этом.
– Мне кажется все-таки, что я понимаю, – задумчиво сказал Артур.
– Что же это?
– Я думаю, уважение к собственному чувству, неудачному, но все же лучшему, которое он знал.