Сделавши сие дурачество, я опомнился; был недоволен собою и решился ничего не сказывать о сем Доброславову, опасаясь выговора. Я пришел в его дом и занял прежнюю должность. Господин Высокопросвещенный и Олимпий осыпали меня похвалами, отсчитали значущую сумму денег и позволили отдохнуть, пока не прийдет время снова действовать. К пущему моему огорчению, Куроумов был прост до ребячества. Он всем знакомым и незнакомым рассказывал о своем несчастии и его причине, и один насмешник нанял стихотворца, который и сочинил преколкую сатиру, в коей представил Полярного Гуся, совершенно ощипанного, а потому, вместо того чтоб парить к звездам и созерцать духов, смиренно путешествующего пешком, повеся голову, по колена в грязи. Куроумов прочел ее и поклялся непримиримою к нам ненавистью. Мои сотрудники в просвещении о сем узнали посредством своих шпионов и, с своей стороны, начали рассуждать о средствах, каким бы образом у ощипанного Гуся поукоротать язык.
Между тем заседания по-прежнему продолжались. Ликориса посещала мою опочивальню, но была все так же непреклонна. Она ожидала ответа царя Голькондского, моего державного родителя. Я приписывал вину молчания или дурной погоде, или неисправности почт, или разбойникам, которые могли посланцев с деньгами ограбить, убить, утопить и проч.
Она, повидимому, соглашалась, ласкала меня, как сестра, и обещала вечную любовь и верность, как скоро возвращу ей похищенное владение! Я терялся в замыслах, как бы обмануть ее и достичь своей цели.
Часть четвертая
Когда князь Гаврило Симонович довел повесть жизни своей до того времени, как он оказал такой знаменитый подвиг просвещения над Полярным Гусем, купец Причудин отправился в другой город по торговым делам своим; итак, князь, оставшись с сыном Никандром, отложил продолжение повествования до возвращения своего друга.
Настала осень суровая, и октябрьские ветры зашумели. Листья с дерев сыпались градом. Свинцовые тучи носились по орловскому небосклону и наводили сумрак на челе природы. Ее уныние, — несмотря на счастливое состояние наших героев, — неприметно наводило какую-то задумчивость на их лица. Князь Гаврило вспоминал о днях протекших, а сын его о своей незабвенной Елизавете, которая тем более занимала сердце его, тем нераздельнее наполняла душу его, тем блистательнее представлялись пылкому воображению юноши девические прелести предмета обожаемого, что природа, источник радостей, мать-утешительница горестных, чертеж вечныя мудрости, рассматриванием которого утешается плачущий, успокаивается скорбный и самый неверующий с кротким благоговением возводит взоры к высоте звездной — и поклоняется, — что самая, говорю, природа казалась стенящею под бременем и поминутно замирала до весеннего воскресения.
Однако же таковое расположение унылого духа Никандрова не помешало ему заметить, что отец его не только день ото дня, но час от часу делался пасмурнее, дичее, так сказать, неприступнее. Князь Гаврило оставил всю наружную опрятность. Сертук его целую неделю не чищен, волосы столько же времени не чесаны. Глаза его были мутны, щеки бледны и впалы. Отужинав как можно раньше, он запирался в своем кабинете и не прежде появлялся, как по возвращении сына от должности к обеду. И тогда он походил на мертвеца, из гроба восстающего.
Таковое непонятное поведение опечалило нежное сердце Никандрово. Он хорошо замечал, что отец его не в совершенном здоровье, но никак не мог открыть источника его болезни. Спросить же о сем у самого князя казалось ему нескромностию, могущею навлечь его негодование. Столько был он нежен и разборчив. С тех пор как впервые увидел он Елизавету, в неделю отсутствия г-на Причудина, она менее всего занимала его мысли. Так, он по-прежнему любил ее, может быть, еще и более, но мысль: она под кровом родительским, в объятиях семейства, старающегося доставить ей возможную рассеянность, если не увеселение, — ах! как сравнить ее положение с положением старца, которого юность и мужеские лета протекали в бурном, треволненном море мира сего? Он сирота на земле многолюдной, — и одни сострадательные были доселе его сродниками. Если бы Никандр с самых пелен своих воспитывался пред глазами родителя, быть может, он не был бы подвержен той робости и застенчивости, которые препятствовали ему открыть отцу свои сомнения и опасения, — но теперь он любил князя со всею детскою нежностию, но и благоговел пред ним, как пред посторонним человеком, мужем мудрым по своим бесчисленным опытам. Хорошо ли это или худо, только всякий может видеть тут следствия домашнего и постороннего воспитания.