Кстати, когда Блока известили о том, что когда-то столь дорогое его Шахматово, где прожиты были самые счастливые и самые «святые» годы жизни, дотла разрушено, Блок проявил известное равнодушие. Он писал в 1919 году: «Сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, ничего не осталось. Может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу»65
. Но он считал это событие проявлением «исторического возмездия»: «Поэт ничего не должен иметь — так надо», — ответил он тем, кто высказывал ему свое сожаление66.В статье «Интеллигенция и революция» под влиянием этого события он развертывает такие мужественные идеи:
«Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью…
…Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают.
…Ведь за прошлое — отвечаем мы? Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать „лучшие“»67
.Блок уверял, что он всегда сознавал эту безусловную обреченность дворянских усадеб:
«Что там неблагополучно, что катастрофа близка, что угроза — при дверях, — это я знал очень давно, еще перед первой революцией»68
.Но было бы в высшей степени поверхностным думать, что этот окончательный разгром реальной связи Блока с дворянством, с дворянским бытом прошел для него безболезненно. 12 декабря 1918 года он пишет:
«Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?»69
Глава четвертая. Итоги
Итак, перед нами поэт, являющийся личностью мятущейся. Его социальное положение крайне неопределенно и мучительно. Он чувствует обреченность своего класса, своего типа. Он ненавидит окружающую действительность и своего непосредственного победителя — буржуазию и ее дух. С ранней молодости он стремится противопоставить этой действительности мечту. Он ищет путей к возвышенной мистике, с которой сливаются молодые чувства чистой, восторженной любви. Но в глубине этих «белых роз» уже таятся гусеницы. Гусарское начало буйного похмелья, начало дворянского разгула выбрасывается на поверхность в особой форме. Это безумствование чувственности воспринимается как поиски истины на дне бокала, как стремление сквозь грех обрести какой-то особенный смысл жизни, как искание Диониса, быть может, даже Христа сквозь оргиазм.
Вот эти-то стороны Блока делают его особенно подходящим выразителем не только для всей подобной ему погибающей дворянской интеллигенции, но и для интеллигенции буржуазной, к тому времени дошедшей также до границ пропасти в своей столь короткой в нашей стране жизни. Во все это вмешивается «музыка революции». В ней Блок старается воспринять нечто глубоко родственное своим стихийным исканиям, своему желанию заглянуть за пределы бытия. Эта революция русско-крестьянская, русско-бунтарская, мужицкое революционное начало, мужицкая правда — были исстари теми полюсами, к которым прибегали и Герцены, и Бакунины, и Толстые для того, чтобы спастись от своего дворянского отчаяния. Блок романтизирует эту революцию. Он «облагораживает» ее в том смысле, что делает ее родственной то своим «святым» исканиям, то своим исканиям греховным. То и другое он находит в кабацком размахе своих «Двенадцати» и в сопровождающем их Христе. С этими стихиями переплетает он революционное начало.
Не видя никакого исхода, Блок поверил было, что исходом явится революция, специально препарированная, воспринятая сквозь романтику. Он допускал мысль, что эта романтическая революция в беге бешеной тройки окончательно додавит его класс, а может быть, его самого, но готов был благословить это движение вперед, ибо никакого движения вперед для своей собственной социальной группы Блок не видел.