Мною она правила превосходно. В самом деле: хотя я не жил теперь с родителями, но в доме у нас был тот же порядок, культурность и интеллигентность. Мы жили в небольшой квартире, но с лифтом и ванной; никогда перед обедом не пахло чадом; не было ссор с прислугой, часто таких унизительных. Даже не было гостиной с декадентской мебелью, не висело «Bien etre»[32]
, и только Бёклин все же был: Анета полагала, что для молодого либерального адвоката это вполне уместно. И вообще во всем: в одежде, в питании (Анета была склонна к вегетарианству), в разных мелочах чувствовалась рука твердая и знающая, пусть молодая. Мать у нас бывала нередко. С ней Анета тоже ладила; мать ее любила, и даже ее многоопытный взгляд не улавливал в нашей жизни крупных промахов. Иногда, целуя меня на прощанье, мать говорила: «Береги свою жену, Александр, она у тебя клад». Сколько мог, я и берег ее, и по указанию Анеты мы снова ездили – то слушать Оленину д'Альгейм, то старинную музыку, то даже на лекции Бердяева (мистицизм она не одобряла, но желала быть au courant[33]всего). Она продолжала и курсы, по филологическому отделению; сдавала зачеты, изучала историю искусства и раз даже пришла в ужас, когда знакомый студент у нас на четверге сказал, что не знает, кто был Фра-Анжелико.Эти четверги, как прежде в родительском доме, были обдуманными и «порядочными». Приглашала Анета оставленных при университете, кое-кого из моих товарищей по работе, умных барышень и дам. Пили чай за столом с ярким никелевым самоваром, tischlsufer'ом[34]
, печеньями. Разговаривали об общественных новостях; говорили, что «реакция уже обнаруживает свою внутреннюю несостоятельность»; рассказывали о политических процессах, касались университета, спорили о модных романах, и в одиннадцать ужинали a la fourchette[35], с двумя бутылками медока. Впрочем, я говорил мало; никогда я не был особенно разговорчив, с гостями держался даже несколько нескладно, за что Анета меня укоряла. «Ты такой умный и образованный человек, Александр, но в обществе ты как-то прячешься. Некоторые даже думают, что ты гордый. А между тем, у нас бывает не кто-нибудь… Да и вообще я не думаю, чтобы это было верно». И она ласково целовала меня. «Что ты, что ты, какая там гордость…» Я пугался и уверял, что просто характер у меня замкнутый. И действительно, никакой гордости во мне не было, это чьи-то выдумки.Как полагается, в свое время Анета забеременела. Мне это нравилось. Сначала она нервничала, несколько раз плакала и раздражалась; но с четвертого месяца стала, наоборот, ровной, тихой, как-то внутренно довольной. Начала полнеть, терять девичий облик, но появилось и нечто новое, по-своему очень хорошее. В ней показалась молодая матрона, пышное цветение женского существа. Иногда сияло в ее глазах нечто, не от нее зависящее, точно радость самой жизни, выполняющей свою роль. Я боялся за нее последние месяцы – чтобы не случилось чего; но Анета была еще аккуратней в своем деле, чем я в моем; своевременно она легла в лечебницу и, мужественно перенеся страдания, в феврале родила дочь.
С ее появлением квартира стала нам мала. Мы переехали на новую, на Пречистенском бульваре. Появилась в доме няня, и Лизочка, сама того не ведая, еще с пеленок усилила у нас партию женщин и семейный быт.
Дочь я полюбил – не с первых дней, а позже, когда стало пробуждаться в ней сознание; когда что-то материнское, смешанное с моим, глянуло из ее глаз, я ощутил ту сладкую жуткость, которую чувствует человек перед тайной. Я видел, что и Анета смотрит на нее особенно, и, верно, она еще острей чуяла в Лизочке
Но и неуловимое нечто легло в отношениях жены ко мне; да и моих к ней. Мы точно оба возмужали, выросли; те ноты любви романтической и вздыхательной, которые все же в нас были, как-то поблекли. Резче во мне подчеркнулся муж, в ней – жена. Ее власть надо мной возросла – в области жизненной, практической. И, напротив, душевно я стал дальше. Рос заработок, и патрон был мною доволен; скоро я должен был стать присяжным поверенным, сам прикармливать молодежь.