– Но ведь вместе с этим, – говорю я, – и во всем каждый отвечает за себя, при новом хозяйстве никому нет дела до другого, более слабого. Это тоже хорошо?
– Этого мы не знаем! – говорят все в один голос.
Значение этого «не знаем» такое: «Верно начало этого нового быта, хозяйственное его начало, а все другое – неизвестно». Если бы тут был не заинтересованный лично старик, он сказал бы: «Не по-божьему начали делать!»
И становится понятным, почему так невесело на этих хуторах.
Прежняя слитая пелена с пеленой деревня здесь расползлась, избы разъехались, люди разъединились. Стада теперь не возвращаются вместе с общего пастбища, бабы не бегают с хворостинами за своими овцами. Быт разрушен. Жизнь переделывается по новому замыслу.
Вот, я вижу, в одной избе старик плетет лапоть, а возле ног его на соломе хрипит теленок.
И жутко смотреть на этого старика возле больного теленка. Из-за чего он сидит? Разве это жизнь? Если бы раньше, в обыкновенной деревне, то подумал бы: он сидит, потому что так нужно, всем в деревне зачем-то нужно так быть. Здесь же нет этого – «для всех». Быт только начинается, и быт задуманный, чуждый этому краю
Я ухожу с хуторов и гляжу еще раз на них сверху, с бугра.
До того одинока эта единственная опытная хуторская деревня в наших необъятных полях, среди бесчисленных обыкновенных деревень. До того одинаковы эти квадратики, нарезанные чиновниками. Все тут сделано просто по предписанию, «по прейскуранту». Нет и следа от Павла, Архипа, Глеба, Стефана, как у тетушки; здесь живет он, мужик, здесь все сделано для него…
– Кто сжег караулку? – спросил я прямо Никиту.
– Руки, ноги не остались, – хитро улыбнувшись, ответил старик.
Мы сидели с ним под березкой с молодыми блестящими листьями, похожей издали на сказочный зеленый фонтан.
Никита считался у нас самым умным человеком в деревне, он политик и, как преобладающее большинство политиков, лукав. Просто говорить с ним нельзя. Мой вопрос был совсем неразумен.
– Обеими ногами ступаете, – посмеялся надо мной деревенский умница и замял разговор о караулке.
Поговорили о переселении в Сибирь. Мы оба там были: он ходоком, я – как любопытный, и оба пришли к одному твердому заключению: «Ехать туда нужно с капиталом и человеку сильному, а потому в наших местах разговаривать о переселении и смущать народ – дело очень вредное».
Мое полное единение в этом вопросе с ходоком подкупило Никиту; он спрашивает:
– К добру ли делюция?
Я уже слышал это нелепое, но замечательное по своему образованию слово. Оно происходит, с одной стороны, от слова «революция», а с другой – от насильственного деления земли при отводе и укреплении участка. Это – не освященный временем и общепринятый «передел», а насильственный раздел: делюция.
– К добру ли делюция? – спросил Никита.
Я не хочу ступать «обеими ногами» и прошу высказаться самого Никиту.
Ему кажется, что к добру: он, глава большой семьи, укрепляет за собой землю, младшие его почитают, как и в старое доброе время, и хозяйствовать на одном участке лучше: не будет чересполосицы. Я одобряю Никиту, говорю ему в тон: как хорошо будет то время, когда все такие умные, как он, укрепятся, а глупые, как Афанасий, разбегутся. Вот тогда крепкий земле крестьянин и станет помогать во всем правительству…
– Нет, погодите… – не выдерживает Никита.
– Да как же, – говорю я, – дело ясное…
И продолжаю развивать свою мысль. Никита одобряет, но, как только подхожу к правительству, перебивает и говорит мне: «Погодите…»
Так я дошел до пределов мудрости Никиты и, когда явно увидел его смущенным, огорошил вопросом:
– Зачем сожгли караулку?
– А зачем, – ответил Никита, – арендатор поставил ее на земле вашей тетушки?
– Вам-то какое дело!
– Нет, это наше дело, – ответил Никита, – он нонче избу поставил, а завтра сарай выстроит.
– Что же, если с согласия тетушки, земля же не ваша…
– Нонче не наша, а завтра, может, и наша будет. А он строится. Мы же для вашей тетушки и стараемся, оберегаем ее…
Никита все это сказал лукавыми штучками, и я, конечно, всерьез его речей не принял.
Арендатор нашего сада и огорода лебедянский мещанин. Слово «мещанин» в общепринятом смысле совсем не подходит к нему и вообще к нашим мещанам. Эти люди у нас куда в худшем материальном положении, чем крестьяне, но всегда деловитее их и предприимчивее. Мещанин в наших краях – представитель свободного личного начала, крестьянин – родовой общинной косности. Арендатор нашего сада был смолоду пьяницей, потом отрезвился и взялся за ум. Кто-то дал ему двугривенный, на эти деньги он купил свечей, продал с прибылью и стал торговать куриными яйцами. Как сказочный герой, он менял все на лучшее и лучшее: из яичника стал медоломом, покупал кокошники с серебром, переливал серебро, скупал шкурки дохлых ягнят. В конце концов он с успехом занялся садами и даже определил своего старшего сына в гимназию.
Жизнь такого человека – скорее поэма, чем обычное мещанское существование.
Осмотрев сожженную избу, арендатор прямо сказал:
– Один работает!
– Вот, – обрадовался я, – один, конечно, один!