Трое сокамерников давно храпят; в ближайшие годы никаких изменений в их судьбе не предвидится, и никаким самым радужным надеждам не смутить свинцовый сон этих горемык, очень хорошо усвоивших, что только забытье, глубокое, беспробудное, способно хотя б на время снять с души невыносимый гнет огромного, кажущегося бесконечным срока. Он же, как ни старается, не может погрузиться в это блаженное состояние: на плаву держат мысли, легкие, сумбурные, туманные, в смутной их мгле вырисовываются то неопределенные контуры будущего, то зыбкие картины прошлого — воспоминания, воспоминания...
Вначале, когда у него была пара крейцеров, ему еще как-то удавалось скрасить тяготы тюремной жизни куском колбасы,
кружкой молока или огарком свечи, но все это продолжалось лишь до тех пор, пока он сидел с подследственными. Через некоторое время, видимо нисколько не сомневаясь в суровом приговоре, его перевели к осужденным, а в этих камерах ночь наступала рано и царила большую часть суток... В душах тоже... Кромешная!..
За целый день, а тянется он ни много ни мало — вечность, всего и развлечений, что ключник откроет дверь и дежурный заключенный молча внесет плошку с водой или жестяной котел с вареным горохом. Так что убить время можно лишь двумя способами — либо спать, либо сидеть, подперев голову руками, и обреченно пережевывать унылую арестантскую думу...
Вот и он с утра до вечера просиживал на своих нарах и, неподвижно глядя в одну точку, так и эдак прикидывал, кто бы это мог совершить то убийство... Все сходилось на его брате — и чем дальше, тем неопровержимей выстраивалась роковая цепочка. Недаром он тогда так поспешно исчез из города...
И вновь мысли Юргена обращаются к завтрашнему суду, к адвокату, который должен его защищать... Завтра... Завтра!..
Впрочем, чего ждать от человека, который всегда так демонстративно рассеян, так пренебрежительно невнимателен к своему подзащитному и так подобострастно изгибается при виде следователя? Да и какое еще может быть внимание к подозреваемому в убийстве, у которого к тому же ни гроша за душой?
Издали, как с другого конца света, донесся привычный грохот дрожек... Ежедневно, в один и тот же час, они проезжают мимо здания суда... Кто бы это мог быть?.. Врач?.. Или какой-нибудь служащий?.. Но как звонко, будто бы и нет этих толстых тюремных стен, цокают подковы о булыжную мостовую!..
Присяжные Юргена оправдали... За недостатком улик... И вот он в последний раз вошел в свою камеру.
Трое заключенных тупо смотрели, как он трясущимися руками пристегивал к рубашке мятый, несвежий воротничок и надевал свой изношенный летний костюм, принесенный в камеру хмурым надзирателем. Арестантскую робу, в которой страдал восемь месяцев, он с проклятьем швырнул под нары.
Его провели в канцелярию, размещавшуюся рядом с главными воротами, сонный тюремщик записал что-то в свой гроссбух, и... и он оказался на свободе...
На улице все выглядело каким-то чужим и незнакомым: эти снующие люди, вольные идти куда им заблагорассудится и ничего
удивительного в том не находящие, эти голые деревья, растущие вдоль аллеи, и этот ледяной ветер, который буквально валил с ног...
От слабости голова шла кругом, и он, чтобы не упасть, вынужден был схватиться за ствол одного из деревьев, при этом ему бросилась в глаза надпись, высеченная над аркой тюремных ворот:
Nemesis bonorum custos[116]
.Что бы это значило?..
Он еле волочил свои словно свинцом налитые ноги... Дрожа от холода, дотащился до какой-то скамейки в кустах и сразу провалился в глубокий, как обморок, сон...
Очнулся в больнице, когда отмороженную левую ногу уже ампутировали...
А потом из России пришли деньги — двести гульденов... «Не иначе как от брата... Совесть, видать, замучила», — решил Юрген. Присмотрев подвал подешевле, он снял его и занялся продажей певчих птиц...
Жил одиноко, едва сводя концы с концами, спал тут же, за дощатой перегородкой, в своей убогой лавчонке.
По утрам, когда крестьянские дети приходили в город, он за несколько крейцеров покупал у них маленьких пернатых певуний, по неосмотрительности угодивших в хитроумно расставленные силки, и распихивал свой хрупкий голосистый товар по грязным и тесным клеткам, в которых уже боязливо жались по углам их понурые молчаливые собратья по несчастью.
Посреди подвала к ввинченному в потолок железному крюку была подвешена на четырех веревках старая потрескавшаяся доска, на которой горбатилась, поджав колени под подбородок, древняя, как сама вечность, шелудивая обезьяна... Юрген выменял ее у своего соседа-старьевщика за ореховку.
С утра до вечера простаивала ребятня перед подслеповатым подвальным окном, наблюдая за обезьяной, — стоило какому-нибудь посетителю открыть дверь, и эта жалкая пародия на человека, угрюмо оскалив желтые, кривые зубы, начинала беспокойно прыгать, раскачивая свою зловеще скрипящую качель.