Мистер Брамли изо всех сил старался не поддаться этим мрачным мыслям. Он притворялся, будто все идет хорошо, а большинство неприятностей — дело рук кучки смутьянов. Он притворялся, что быть рабочим очень весело и приятно — для тех, кто к этому привык. Он утверждал, что все, кто хочет изменить наши законы, или наши понятия о собственности, или способы производства — низкие завистники, а все, кто хочет как-либо изменить отношения между полами, — глупые или порочные люди. Он пытался с прежним добродушным презрением опровергать социалистов, агитаторов, феминисток, суфражисток, приверженцев всеобщего образования и всех прочих сторонников реформ. Но ему все труднее становилось сохранять добродушие. Вместо того чтобы с высоты своего положения смеяться над глупостью и неудачами, он иногда чувствовал себя приниженным и при виде надвигающихся чудовищных событий мог лишь довольно кисло улыбаться. И так как идеи — это порождения духа, они закрадывались к нему в душу и, точно волки, терзали, грызли внутренности, в то время как он еще играл роль их мужественного противника.
Мистер Брамли менялся вместе со своим временем. Крушение всякой гнилой морали неизбежно начинается с того, что многие приверженцы этой системы начинают сглаживать ее острые углы и прикрывать грубую фальшь пышным юмором и сентиментальностью. Мистер Брамли стал снисходительным и романтичным — он еще оставался ортодоксальным, но стал теперь снисходительным и романтичным. Вообще-то он был за решительность, но в данном случае все больше и больше склонялся к всепрощению. В последние книги о Юфимии прокралась бретгартовская теория, что многие плохие женщины — на самом деле хорошие, и убеждение в духе Рэффлса в том, что преступники в большинстве своем — просто колоритные и симпатичные ребята. Прямо удивительно, как менялся внутренне мистер Брамли в соответствии с внешними переменами, с этим тихим закатом принципов! Ему еще не пришлось столкнуться с тем неумолимым фактом, что большинство людей, справедливо или несправедливо осужденных обществом, пострадали от стадности человеческой природы и что, если закон или обычай заклеймит человека, объявит его плохим, он действительно станет плохим. У великой страны должны быть высшие, гуманные, справедливые законы, благородные по своему замыслу и благородно претворяемые в жизнь, — законы, которым не нужны жалкие оговорки шепотом. Найти хорошее в преступнике и заслуживающее прощения в отверженном — значит осудить закон, и мистер Брамли умом понимал это, хотя сердце его не могло этого принять. У него не хватало духу так решительно пересмотреть свои взгляды на добро и зло; и взгляды эти стали лишь мягче и сентиментальное. Он шел вброд вместо того, чтобы ступать по твердой почве. Шел прямо к омуту. Такой путь очень опасен, и тихая, печальная кончина Юфимии, кашлявшей и горевшей в лихорадке, несомненно, еще более склонила его на легкий путь сентиментальности и притворной восторженности. К счастью, это книга о леди Харман, а не исчерпывающая монография, посвященная мистеру Брамли. Пощадим же его, пускай хоть что-нибудь останется в тени.
Иногда он давал серьезные статьи за своей подписью в «Двадцатый век» или «Еженедельное обозрение» и однажды, готовя такую статью, прочел несколько исследований о современном обществе, написанных одним из многочисленных «Новых наблюдателей», «Молодых либералов», бунтарей из «Нового века» и тому подобных смутьянов от литературы. Он хотел отнестись к ним мягко, скептически, доброжелательно, но здраво и в духе традиционного консерватизма. Он сел за столик возле склоненной Венеры, под сенью благословенной розы Юфимии, и стал листать сочинение одного из этих авторов, знакомого ему меньше других. Оно было написано с грубой силой, порой не без блеска, но с горечью, которую мистер Брамли считал своим долгом осудить. И вдруг он наткнулся на страстную тираду против современности. Это заставило его слегка нахмуриться, покусывая вечное перо.
«Мы живем, — писал автор, — в эпоху второй Византии, в один из периодов концентрации второстепенных интересов, второстепенных усилий и условностей, огромного беспорядочного нагромождения ничтожных мелочей, которые, как кучи пыли, ложатся на пути историка. Подлинная история таких эпох пишется в банковских книгах или на корешках чеков и сжигается, чтобы не компрометировать некоторых людей; ее скрывают тысячами способов; подобно кроту, она находит себе пищу и убежище в земле; для потомков остается лишь внешняя оболочка, гигантские руины, которые полны необъяснимых загадок».
— Гм, — сказал мистер Брамли. — Он прет напролом. Что же дальше?
«Попранная цивилизация остановится, и пройдут долгие, бесславные века, века неоправданных преступлений, социальной несправедливости, с которой никто не борется, бессмысленной роскоши, торгашеской политики и всеобщей низости и бессилия, пока мы, подобно туркам, очистим свою страну».
— Любопытно, где эти дети могли научиться такому языку? — прошептал мистер Брамли с улыбкой.