Ваше искреннее участие в моих делах; Ваша замечательная изобретательность, подсказавшая Вам написать церковному совету, чтобы заставить его раскошелиться; Ваша гениальная находчивость, с которой Вы выдали свои письма за мои и, стремясь расположить ко мне церковный совет, заявили, что намерены писать за меня проповеди; Ваша царская щедрость, побудившая Вас предложить мне носить Ваши рубашки и сделать общими остальные предметы туалета, принадлежащие каждому из нас; Ваше сердечное обещание, что Ваши друзья полюбят меня и будут оказывать мне столь исключительные услуги; Ваше радушное приглашение разделить с Вами великолепный особняк — все это вызывает во мне самые нежные чувства, и вызывает не зря, дражайший Марк! Я буду вечно молиться за Вас и сохраню память о Вас в своем благодарном и растроганном сердце.
Еще раз примите, талантливый друг, горячие слова благодарности и наилучшие пожелания от Вашего покорного слуги
Здорово пишет, а?
Но когда епископ употребляет недозволенные выражения и развязно признается, что предпринимает какие-то шаги с целью «набить себе цену», не перекладывает ли он с удивительной ловкостью ответственность на плечи смиренного грешника?
И далась же ему на старости лет эта дурацкая острота о птенцах! Если он будет все время ее вспоминать и потому возомнит себя редкостным умником, то чего доброго в скором времени потребует себе такое жалованье, какое разорит любую церковь! Впрочем, раз ему так это нравится, и он действительно считает свою шутку великолепной, не стану развеивать его иллюзии, не буду лишать его радости. Между прочим, мне это напомнило статью редактора журнала «Харперс», напечатанную года три тому назад, в которой он просит читателей быть снисходительными к безобидному тщеславию жалких писак, возомнивших себя талантами. Собственные произведения кажутся им бесподобными, говорит редактор и добавляет: «А разве бедняга Мартин Фаркуар Таппер[157] не носится со своими пошлостями, воображая, что это поэзия?!» Вот именно! Пусть и епископ носится с шуткой собственного изобретения и воображает ее квинтэссенцией юмора.
Но интересно знать, что это за таинственная церковь св. Георгия-великомученика? Впрочем, епископ не настроен полностью доверять даже св. Георгию великомученику и подвергать риску благополучие своих птенцов, — он благоразумно ориентируется на хлопок. Пожалуй, он прав. На бога надейся, а сам не плошай.
А каково ваше мнение насчет заключительной части его письма? Не кажется ли вам, что он хватил через край, как говорят в подобных случаях грешники? Неужто вы поверили, что за этими трескучими фразами кроется искренность? Поверили, да? А я вот не знаю: столь сильные прилагательные, чересчур сильные, — иногда мне чудится в них этакий легкий оттенок иронии. Но нет, едва ли! Вероятно, он в самом деле полюбил меня. Зато если бы я убедился, что преподобный юморист упражняется на мне в остроумии, я бы ему больше никогда в жизни не стал писать. Он заявляет, что меня «ждет награда на том свете», — нет, уж это вовсе не по мне!
Но он обещает молиться за меня. Что ж, для моей персоны нет ничего полезнее, и ему не найти, пожалуй, более благодарного грешника, чем я. По-видимому, я попаду под рубрику «прочие грешники»; конечно, я не лучше любого другого грешника и не вправе претендовать на особое внимание. Сперва они молятся за свою конгрегацию, знаете ли, — весьма энергично; потом — с умеренным пылом — за другие религии; потом за ближайших родственников своей конгрегации; потом за дальних родственников; потом за общину; потом за свой штат; потом за государственных деятелей; потом за Соединенные Штаты; потом за Северную Америку; потом за весь американский континент; потом за Англию, Ирландию и Шотландию, за Францию, Германию и Италию, за Россию, Пруссию и Австрию; потом за жителей Норвегии, Швеции и Тимбукту; за жителей Сатурна, Юпитера и Нью-Джерси; к концу поминают в молитве негров, индусов, турков и китайцев; а когда фонтан милосердия уже окончательно иссякнет и станет сух, как ведро из-под золы, они вытряхивают со дна оставшуюся пыль на нас бедняг, «прочих грешников».