— Нет, имеешь. Ты бы никогда не позволил, чтобы какая-то дурацкая заумь или еще бог знает что подавили первое движение твоей души, как это было со мной. Душа мне подсказывала сказать им: «Стреляйте, и будьте вы прокляты». Господи, как я жалею, что этого не сделал! Тогда меня сейчас бы здесь не было. Странная вещь, но если бы они угрожали мне пыткой, я бы устоял. А ведь я, конечно, предпочитаю смерть пытке.
— В пытке есть что-то подлое.
— Фанатики — не подлецы. Из-за меня он пошел бы в ад, но, ей-богу, ему совсем не хотелось меня убивать; он меня умолял; стоял, наведя пистолет, и молил не вынуждать его меня убивать. Его брат — большой мой друг. Фанатизм это поразительная штука! Он готов был спустить курок и молил меня спасти его. В этом было что-то удивительно человечное. Как сейчас вижу его глаза. Он ведь дал обет. Ты себе не представляешь, какое этот человек почувствовал облегчение!
— В поэме обо всем этом не сказано ни слова, — заметил Майкл.
— Жалость к палачу вряд ли может мне служить оправданием. И нечего ею хвастать, особенно потому, что она все же спасла мне жизнь. К тому же я не уверен, что настоящая причина в этом. Если не веришь в бога, любая религия надувательство. А мне ради этого надувательства грозило беспросветное ничто! Уж если суждено умереть, то хоть ради чего-то стоящего!
— А ты не думаешь, что тебе имело бы смысл опровергнуть эту историю? неуверенно спросил Майкл.
— Ничего опровергать я не буду. Если вышла наружу — тут уж ничего не попишешь.
— А Динни знает?
— Да. Она читала поэму. Сначала я не хотел ей рассказывать, но потом все-таки рассказал. Она приняла это так, как не смог бы, наверно, никто другой. Удивительно!
— Но, может, ты должен опровергнуть эту историю, хотя бы ради нее.
— Нет, но с Динни я, видно, должен расстаться.
— Ну об этом надо спросить ее. Если Динни полюбила, то уж не на шутку.
— Я тоже!
Майкл встал и налил себе еще коньяку. Как выбраться из этого тупика?
— Вот именно! — воскликнул Дезерт, не сводя с него глаз. — Подумай, что будет, если об этом пронюхают газеты! — И он горько усмехнулся.
По словам того же Юла, об этом пока говорят только в пустыне, — пытаясь его приободрить, сказал Майк.
— Сегодня — в пустыне, завтра — на базарах. Пропащее дело. Придется испить чашу до дна.
Майкл положил руку ему на плечо.
— На меня ты всегда можешь положиться. Помни: только не вешай головы. Но я себе представляю, сколько ты еще хлебнешь горя!
— «Трус»! На мне будет это клеймо: может предать в любую минуту. И они будут правы.
— Чепуха! — воскликнул Майкл.
Уилфрид не обратил на него внимания.
— И вместе с тем все во мне восстает, когда я думаю, что должен был умереть ради позы, в которую ни на грош не верю. Все эти басни, суеверия, как я их ненавижу! Я охотно отдам жизнь, чтобы с ними покончить, но умирать за них не желаю! Если бы меня заставили мучить животных, повесить кого-нибудь или изнасиловать женщину, я бы, конечно, предпочел смерть. Но какого дьявола мне умирать, чтобы угодить тем, кого я презираю? Тем, кто верит в обветшалые догмы, причинившие людям больше зла, чем что бы то ни было на свете! Чего ради? А?
Эта вспышка покоробила Майкла; он опустил голову, помрачневший и огорченный.
— Символ… — пробормотал он.
— Символ? Я могу постоять за все, что того достойно: честность, человеколюбие, отвагу, — ведь я все же провоевал войну; но стоит ли драться за то, что я считаю мертвечиной?
— Эта история не должна выйти наружу! — с жаром воскликнул Майкл. Нельзя допустить, чтобы всякая шваль могла тебя презирать.
Уилфрид пожал плечами.
— А я и сам себя презираю. Никогда не подавляй первого движения твоей души, Майкл.
— Но что же ты думаешь делать?
— А не все ли равно? Ведь ничего не изменится. Никто меня не поймет, а если и поймет — не посочувствует. Да и с какой стати? Я ведь и сам себе не сочувствую.
— Думаю, что в наши дни многие будут тебе сочувствовать.
— Те, с кем я не хотел бы лежать рядом даже мертвый. Нет, я отщепенец.
— А Динни?
— Это мы будем решать с ней.
Майкл взял шляпу.
— Помни, я всегда буду рад помочь тебе всем, чем могу. Спокойной ночи, дружище.
— Спокойной ночи. Спасибо!
Майкл пришел в себя только на улице. Да, ничего не поделаешь. Уилфрид загнан в угол! Его подвело презрение к условностям. Но национальный характер англичанина не терпит никаких отклонений от нормы; стоит человеку отойти от нее хоть в чем-нибудь, и это будет считаться изменой всему. А что касается этого нелепого сочувствия своему палачу — кто же в это поверит, не зная Уилфрида? Какая трагическая ирония судьбы! Теперь на него ляжет несмываемое клеймо трусости.
«У него, конечно, найдутся защитники, — думал Майкл, — одержимые индивидуалисты, большевики, — но от этого ему не станет легче. Что может быть обиднее поддержки людей, которых ты не понимаешь и которые не понимают тебя? И чем такая поддержка поможет Динни, еще более далекой от этих людей, чем Уилфрид? Ах ты, дьявольщина!»
Мысленно выругавшись, он пересек Бонд-стрит и пошел по Хей-хилл на Беркли-сквер. Если он сегодня же не повидает отца, ночью ему не уснуть.