Недели через две Гауг напомнил о последней воле ее, о данном слове; он и Тесье собирались ехать в Цюрих. Марии Каспаровне было пора в Париж. Все настаивали, чтоб я отправил Тату и Ольгу с ней, а сам с Сашей ехал бы в Геную. Больно мне было расставаться, но я не доверял себе; может, думалось мне, и в самом деле так лучше, ну, а лучше – пусть так и будет. Я только просил не увозить детей до 9/21 мая: я хотел провести с ними четырнадцатую годовщину нашей свадьбы.
На другой день после нее я проводил их на Барский мост. Гауг поехал с ними до Парижа. Мы посмотрели, как таможенные пристава, жандармы и всякая полиция тормошила пассажиров; Гауг потерял свою трость, подаренную мною, искал ее и сердился, Тата плакала. Кондуктор, в мундирной куртке, сел возле кучера, дилижанс поехал по драгиньянской дороге, – а мы, Тесье, Саша и я, пошли назад через мост, сели в коляску и поехали
Post scriptum
Дней через пять после похорон Гервег писал своей жене: «Весть эта глубоко огорчила меня; я полон мрачных мыслей – пришли мне по первой почте «I Sepolcri» – Уго Фосколо». И в следующем письме[349]: «Теперь настало время примирения с Г<ерценом>,
И понял!
Прибавление
Гауг
Гауг и Тесье явились одним утром в Цюрих, в отель, где жил Г<ервег>. Они спросили, дома ли он, и на ответ кельнера, что дома, они велели себя прямо вести к нему, без доклада.
При их виде Г<ервег>, бледный, как полотно, дрожащий, встал и молча оперся на стул.
«Он был страшен, – до того выражение ужаса исказило его черты», – говорил мне Тесье.
– Мы пришли к вам, – сказал ему Гауг, – исполнить волю покойницы: она на ложе предсмертной болезни писала вам, вы отослали письмо нераспечатанным под предлогом, что оно подложное – вынужденное. Покойница сама поручила мне и Тесье дю Моте засвидетельствовать, что она письмо это писала сама по доброй воле, и потом вам его прочесть.
– Я не хочу… не хочу…
– Садитесь и слушайте! – сказал Гауг, поднимая голос.
Он сел.
Гауг распечатал письмо и вынул из него
Когда письмо, нарочно страхованное, было отослано назад, я отдал его на хранение Энгельсона. Энгельсон заметил мне, что две печати были подпечатаны.
– Будьте уверены, – говорил он, – что этот негодяй читал письмо и именно потому его отослал назад.
Он поднял письмо к свечке и показал мне, что в нем лежала не одна, а две бумаги.
– Кто печатал письмо?
– Я.
– Кроме письма, ничего не было?
– Ничего.
Тогда Энгельсон взял такую же бумагу, такой же пакет положил три печати и побежал в аптеку; там он взвесил оба письма, присланное имело
Гауг, вынув записку, прочитал письмо, потом, взглянув на записку, которая начиналась бранью и упреками, передал ее Тесье и спросил Гервега:
– Это ваша рука?
– Да, это я писал.
– Стало, вы письмо подпечатали.
– Я не обязан вам давать отчета.
Гауг изорвал его записку и, бросив ему в лицо, прибавил:
– Какой же вы мерзавец!
Испуганный Г<ервег> схватился за шнурок и стал звонить из всей силы.
– Что вы, с ума сошли? – спросил Гауг и схватил его за руку.
Г<ервег>, рванувшись от него, бросился к двери, растворил ее и закричал:
– Режут! Режут! (Mord! Mord!)
На неистовый звон, на этот крик всё бросилось по лестнице к его комнате: гарсоны, путешественники, жившие в том же коридоре.
– Жандармов! Жандармов! Режут! – кричал уже в коридоре Г<ервег>.
Гауг подошел к нему и, сильно ударив его рукой в щеку, сказал ему:
– Вот тебе, негодяй (Schuft), за жандармов!
Тесье в это время взошел опять в комнату и написал имена и адрес и молча подал их ему. На лестнице собралась толпа зрителей. Гауг извинился перед хозяином и ушел с Тесье.
Г<ервег> бросился к комиссару полиции, прося его взять его под