По субботам нас отпускали к родителям. Но родители у нас были милые и, точно так же как и мы, воспитывались в чувствах рыцарства и утонченной вежливости. Ничего буржуазного, ничего такого, что напоминало бы унылый семейный очаг. Когда мы являлись домой, нас очень любезно осматривали, давали целовать ручку, произносили: amusez-vous! и уезжали в гости. После этого мы были свободны, как ветер в поле.
Собственно у меня maman была настоящая конфетка. Всякий раз, как я являлся домой (особенно когда я был на последнем курсе), она в каком-то детском страхе зажмуривала глаза и восклицала:
— Ах, какой большой! ах, какой большой!
— Но нельзя же, ma chère, — утешал ее papa, — таков закон природы! Молодое растет, старое старится! (Он отлично знал наши прекрасные русские поговорки.)
— Ах, нет! ах, нет! я хочу, чтоб он был маленький! всегда, всегда маленький! — повторяла maman и затем, бросив последний взгляд на свой туалет, уезжала в гости.
Затем из всех воспоминаний моего детства остались в моей памяти только два: воспоминание о том, как я в первый раз напился пьян (мне было тогда тринадцать лет, и, клянусь честью, я думал, что совершил бог весть какое преступление!) и воспоминание о моем первом грехопадении (мне было тогда пятнадцать лет… Леокади!).
Ни наук, ни искусств…
Ничего, кроме рыцарских чувств и утонченной вежливости.
Годы летели мимо меня с такой быстротой, что я даже не чувствовал их. Умер папа̀, скончалась maman; я поплакал. Серые рысаки сменились караковыми, караковые — вороными. Леокади уступила место Армансе, Арманса — Жозефине (не француженке, а шведке). Даже Марья Петровна какая-то была… из русских. Все это плыло и плыло и заставляло вместе за собой уплывать те тысячи, которые были выручены через продажу села Прахова с ненастоящей землею и ненастоящими мужиками. Я возмужал, а в кармане у меня оставалась только одна тысяча… на всю жизнь!
Когда я убедился в этом, то мне показалось, как будто я сейчас только родился. Я понял, что покуда у меня были деньги в кармане, я их расходовал; что теперь у меня нет денег в кармане, и я не могу расходовать. Что такое: нет денег? почему я не могу расходовать?.. Я думал, что я с ума сойду! Весь мир представлялся мне в каком-то новом свете; все эти портные, прачки, квартиры, лакеи, все, что прежде представлялось как во сне, вдруг приняло какие-то живые образы, заговорило, запротестовало… я положительно думал, что сойду с ума!
Но ежели у меня нет ни имений, ни капиталов, если предки мои проживали свое достояние, как они выражались, «ради вящего Российской империи блеску и авантажа», — ужели я не должен быть за это вознагражден? Рыцарские чувства! утонченная вежливость! — tout ça est bel et bon, messieurs![545]
но мне нужен пирог, настоящий пирог, который я мог бы кусать à belles dents![546] я желаю его! я требую его! я требую той доли, на которую мне дают право мои рыцарские чувства, мои правила утонченной вежливости!И вот, в эту критическую минуту, в уме моем созрела мысль о месте в провинции.
Я рвался в провинцию, потому что жизнь уже поистрепала меня. Борьба с кокотками подорвала мои силы; опасение встретиться с портным (которому я много лет не платил) убило во мне всякую предприимчивость. В Петербурге я решительно не годился; Петербург требует, чтоб человек разглядывал свою добычу издалека и налетал на нее с уверенностью. Я никогда не мог достичь этой виртуозности. Я был хищник второго разряда; я не нападал, а просил и вследствие этого очень скоро поступил в разряд пик-ассьетов*
. С тех пор никто не хотел смотреть на меня серьезно. Самые, что называется, шалопаи из шалопаев — и те легкомысленно улыбались при упоминовении моего имени. В тех редких случаях, когда мне поручалось какое-нибудь дело по службе, — это считалось анекдотом, который, с разными прибаутками, ходил по городу, услаждая всеобщие досуги. Когда у меня появлялись деньги, то говорили, что я придумал новый способ подделывать духовные завещания или что я вступил в компанию с некоей Адольфинкой и выписал, по ее поручению, женщину с усами… Каждый мой поступок истолковывался самым непозволительным образом, а некоторые утверждали, что у меня даже совсем нет поступков… Меня кормили обедами и поили шампанским и в то же время вымещали на мне каждый съеденный кусок, каждую выпитую бутылку. Иногда это оскорбляло меня. Ужели я в самом деле гороховый шут? — спрашивал я себя внутренно и давал слово проучить первого шалопая, который позволит себе назвать меня этим именем. Но самый гнев выходил у меня как-то странно, и вместо того чтоб устрашать, пробуждал еще больший взрыв веселости…Несмотря на все это, я продолжал жить. Я чувствовал, что еще одна минута — и все будет кончено. Голова наполнялась каким-то туманом, в глазах мелькал хаос, в ушах звенело. Я вставал утром с постели и спрашивал себя: скоро ли? Я ложился спать на ночь и спрашивал себя: скоро ли? Я целый день куда-то спешил, сам не отдавая себе отчета, куда спешу, и только спрашивая себя — скоро ли?