— Так приходи ко мне: я прикажу выдавать тебе пенсион — десять рублей серебром в месяц.
Все бывшие в комнате ахнули!
Дверь снова скрыпнула, и голова показалась.
— Батюшка! кормилец! благодетель! — воскликнула старуха. — Целуй ручку! целуй ручку! — шептала она в то же время дочери, толкая ее к щедрому посетителю.
— Вот подлинно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь! — шепнула одна из бывших тут попрошаек той, которую звали Ольгой Михайловной.
— Счастье, подлинно счастье! — отвечала последняя.
— Вот уж другой пример на моем веку, — продолжала попрошайка. — Третьего года на моих глазах Терентьич под карету попал… Шли вместе; что бы мне угодить? так нет! Терентьич как тут был, и через то на всю жизнь счастлив стал: пенсион положили. А мне вот нет и нет счастья!
Попрошайка глубоко вздохнула.
До слуха посетителя достигли частию слова попрошайки, и сердце его болезненно сжалось. Он спешил уйти, повторив хромой старухе:
— Приходите же ко мне.
— Да как же найти тебя кормилец? — спросила старуха.
— Ах, в самом деле! мне надо оставить вам мой адрес. Нет ли карандаша или пера?
Женщины закопошились. Стали шарить. Ни того, пи другого не оказалось.
— Да вот у жильца, — сказала Ольга Михайловна. — Пожалуйте!
— Лучше вынесите сюда. Я его обеспокою…
— Ничего, — возразила она и отворила дверь в комнату жильца. — Пожалуйте!
Посетитель вошел. Первый предмет, поразивший его глаза, был молодой человек, которого лицо показалось ему знакомым.
— Гриша! — воскликнул он, стараясь рассмотреть лицо молодого человека, который поспешно отвернулся. — Гриша!
Видя, что нет возможности скрыться, молодой человек повернулся к посетителю и сказал:
— Павел Сергеич!
Затем с минуту они ничего не говорили. Тавровский рассматривал с любопытством комнату Гриши: она была бедна; мебели в ней было только: кровать, стол и стул. На окне стоял чайник, крышка которого была опрокинута; в ней лежало немного чаю; подле, на синей бумаге, несколько кусков сахару; тут же табачная зола и сапожная щетка. Один палец Гриши был весь в чернилах, и неподалеку лежал сапог, от которого висела к полу белая нитка с иголкой; только глаз, приученный к картинам бедности, мог разгадать соотношение пальца, вымаранного в чернилах, с этим сапогом. Гриша за минуту зашивал свой сапог и закрашивал белые швы чернилами. Покуда Тавровский делал быстрый обзор комнаты, Гриша стоял в смущении, с поникшей головой.
Тавровский быстро затворил дверь и обратился к Грише:
— Скажи, пожалуйста, какие причины заставляют тебя жить так, когда у тебя есть тетка, издерживающая десятки тысяч на содержание людей, совершенно ей посторонних? Когда, наконец, у тебя есть родственники, которые, ты знаешь…
— Слишком долго рассказывать, — перебил его Гриша, — да и бесполезно.
— Я понимаю, — продолжал Тавровский, — что у тебя могли быть неприятности с тетушкой; с ней мудрено ужиться; но что же я сделал против тебя? Гриша! — прибавил он с чувством. — Неужели ты не веришь, что я готов сделать для тебя всё, что я тебя люблю, что помочь тебе будет для меня счастием…
— Я никогда не сомневался в этом, — сказал Гриша.
— Ты говоришь: не сомневался, а между тем даже не побывал у меня; с той самой поры, как я воротился из деревни, я даже не знал, где ты находишься. И тебе не хотелось увидеть меня? Или ты не любишь меня, Гриша, и ни во что считаешь мою дружбу…
— Я очень верю, — сказал Гриша и остановился: его затрудняла фамильярность Тавровского, тогда как он сам чувствовал непобедимую неловкость отвечать ему прежним тоном товарищества. — Я очень верю тебе и твоей дружбе, — наконец сказал он с усилием. — Но наши дороги слишком различны в жизни, и лучше будет оставить всё, как оно есть…
— Но отчего же? — возразил Тавровский. — А наконец, если ты горд, так горд, что считаешь обидным пользоваться помощию даже своего друга и родственника, то всё же нет надобности терпеть такую нужду, какую ты терпишь: у тебя есть собственный капитал…
В лице Гриши выразилось болезненное чувство. Заметив его, Тавровский сказал:
— Если тебе тяжело самому говорить с тетушкой, поручи мне: я вытребую…
Гриша махнул рукой.
— Лучше оставить всему идти своим чередом! — сказал он с отчаянием.
— Да что с тобой, Гриша? Какие ты вещи говоришь? Что за охлаждение к жизни в двадцать лет? Что за отчаяние? Ты болен, ты в хандре, у тебя кровь застоялась. Тебе нужны балы, карты, музыка, освещение; пей, повесничай… попробуй взять приз на скачках, влюбись в актрису… Или ты всё еще влюблен в свою Настю? — спросил вдруг Тавровский, нечаянно вспомнив старую страсть своего родственника.
При имени Насти лицо Гриши слегка изменилось; но он ничего не отвечал.