— Не клянись, Софроныч. Я знаю тебя! Ты его не забудешь… ты не обидишь его… А ты как останешься, Понизовкин? — продолжал больной. — Поедешь, разумеется, в Петербург. Поезжай! Я, грешный человек, обленился под старость, засиделся в Овинищах… Побывай я там еще раз-другой, может, всё бы давно благополучно кончилось… Ну а ты не в меня: ты чужую заботу пуще своей ценишь… Да как ты поедешь? да чем поедешь? да как жить будешь? Эх, Софроныч! много я покуролесил да бросил даром денег. И пришлось теперь, что не с чем кровного своего в дальнюю дорогу отпустить.
— Ваше высокоблагородие! много изволили со мной пожить, а не изволите знать солдата Понизовкина. Понизовкин во веки веков солдатской чести своей не продаст. И так поет и болит душа, что не умел и не могу отслужить щедрых милостей ваших, да и принимал их не по корысти, а господу богу угодно было так, что либо жить Понизовкину с вашим высокоблагородием, либо…
— Не говори, Софроныч… не ты, я твой должник… Не живи ты со мной… Сам знаешь, человек я хворый, раненый, одинокий…
— Нет, ваше высокоблагородие, вы меня и не обижайте — ничего не возьму! и так много доволен… кто дал пристанище Понизовкину? кто кормил его? кто, словно брата родного, уважал и чествовал его?..
— Ну, Понизовкин, полно! Господь разберет, кто из нас у кого в долгу, — сказал Алексей Алексеич торжественным голосом.
Оба они старались подавить слезы, блиставшие в их глазах, и несколько минут молчали.
— А я так думаю, — сказал больной, — что нечего нам с тобой считаться. Пожили — и конец! Ведь пожили, Софроныч?
— Пожили, ваше высокоблагородие, пожили… дай бог всякому так пожить! да и поживем еще, — отвечал Понизовкин. — Не знаю только, что вам пришло в голову…
— А и в самом деле! — сказал с неожиданной веселостью Алексей Алексеич. — И сам не придумаю, с чего мне пришли в голову такие черные мысли? бог даст и поживем еще. Знаешь, Софроныч, какая до тебя просьба?
— Извольте приказать, ваше высокоблагородие.
— Поезжай ты в город и купи там тарантас… новый, а лучше подержанный, только немного… мы его здесь обделаем… да такой, чтобы, знаешь, если зимой придется ехать, так чтоб полозья можно было пригнать…
— Осмелюсь спросить, что изволили придумать?
— А может, надумаю ехать в Петербург либо в Москву полечиться… всё лучше, как будет готов…
Через день в Овинищи привезли тарантас, подержанный, но удобный и поместительный. Больной приказал подвезти себя к нему, осмотрел каждый винтик, просил Ивана Софроныча сесть и покачаться. Затем пошли переделки и поправки. Алексей Алексеич оживился; тарантас, по-видимому, сильно занимал его: он чрезвычайно хлопотал о красоте, поместительности и — главное — о прочности его. Когда всё было готово, он приказал запрячь в него тройку и нарочно ехать по самой дурной дороге, чтоб увериться, выдержит ли дрога, оси, колеса. Проба повторялась несколько дней. Кучер Вавило каждый раз докладывал, что «прочнее тарантаса свет не производил».
— А лошади смирно идут? — спросил Алексей Алексеич.
— Смирно, только коренная, лысая, немного пошаливает.
— А что?
— Да задом раза два ударила.
— Ай-ай! не годится! попробуй в корень чубарую, а лысую с левой руки.
Попробовали: оказалось, что чубарая отлично идет в корню, а лысая не бьет с левой руки. Но Алексей Алексеич не успокоился, пока не уверился собственными глазами, приказав кучеру ездить мимо своего дома и наблюдая.
— А не мало ли карманов у тарантаса? — спросил он. — Ведь в дороге чем укладистее, тем лучше.
Сочли. Алексей Алексеич нашел, что карманов мало. И тотчас под его личным надзором нашито было еще множество кожаных карманов, баульчиков, кобур, и всё пригнали к тарантасу.
— Ну, теперь хоть на тысячу верст! — весело говорил Алексей Алексеич, когда наконец тарантас совершенно покончили, — Игрушка, просто игрушка!
«Хорошо-то хорошо, да кто поедет на нем? — думал про себя кучер Вавило. — Вишь, у барина щеки словно гороховая скорлупа вылущенная!»
— А что, Иван Софроныч, я давно не видал моего вицмундира, — сказал однажды Алексей Алексеич. — Вели-ка его принести… кажется, еще хорош? А всё осмотреть да почистить не мешает. Да и портного вели позвать.
— А надень-ка, Иван Софроныч, — сказал Алексей Алексеич, осмотрев вицмундир. — На человеке виднее.
Иван Софроныч надел.
— Широк, — сказал Алексей Алексеич.
— На меня широк, да ваше высокоблагородие пополнее…
— Был, — прервал его Алексей Алексеич, — а теперь как раз по твоей мерке надо переделать.
— Помилуйте! — возразил Иван Софроныч. — Да неужто уж ваше высокоблагородие так и остаться думаете? Вот начните только ходить, увидите, как раздобреете!
Но больной требовал, чтоб вицмундир был непременно переделан по мерке Ивана Софроныча. И каждый день требовал он какую-нибудь вещь: то шапку зимнюю, а потом летнюю, то сапоги меховые, осматривал всё и приказывал чинить. Сам же, когда боль несколько утихала, принимался писать. Но рука его не могла держать перо долее пяти минут, и последнее его письмо дорого ему стоило.