Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, — увы — для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном, я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-ом и 17-ом году, массажем и к марту буду в форме.
* * *
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота и нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
* * *
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочь!
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр». Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, «разговоры о писательской правде» и «лжи». Был Вересаев, Козырев, Никандров, Кириллов, Зайцев (П.Д.), Ляшко и Львов-Рогачевский [293]. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко (пролетарский писатель), чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
— Я не понимаю, о какой «правде* говорит т. Булгаков? Почему [всю кривизну] нужно изображать? Нужно давать „чересполосицу“ и т.д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха, это эпоха сведения счетов, он сказал с ненавистью:
— Чепуху вы говорите...
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения.
* * *
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
* * *
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести „Роковые яйца“. Говорит, что страшно понравилось и кто-то в Берлине (в каком-то издательстве) ее будут переводить.
* * *
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос — беллетрист ли я?
* * *
Отзвук в разговоре у Анг[арского] имел и прогремевший памфлет — письмо Бернарда Шоу, напечатанный во вчерашнем номере „Известий“. Радек пытается ответить на него фельетоном „Мистер Пиквик о коммунизме“ [294], но это слабо. В памфлете есть место: „бросьте и толковать о международной революции — это кинематограф“.
В ночь я пишу потому, что почти каждую ночь мы с женой не спим до трех, четырех часов утра. Такой уж дурацкий обиход сложился. Встаем очень поздно, в 12, иногда в 1 час., а иногда и в два дня. И сегодня встали поздно и вместо того, чтобы ехать в проклятый „Гудок“, изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе, Зинушке. Лечит она два моих зуба, которые, по моим расчетам, станут вечными. Лечит не спеша, хожу я к ней аккуратно, она вкладывает ватку то с йодом, то с гвоздичным маслом, и я очень доволен, что нет ни боли, ни залезания иглой в каналы.
Пока к ней дополз, был четвертый час дня. Москва потемнела, загорелись огни. Из окон у нее виден Страстной монастырь и огненные часы.
Великий город — Москва! Моей нежной и единственной любви, Кремля, я сегодня не видал.
После зубной врачихи был в „Недрах“, где странный Ангарский производит какой-то разгром служащих. Получил, благодаря ему, 10 рублей.
И вот, по Кузнецкому мосту шел, как десятки раз за последние зимние дни, заходя в разные магазины. Нужно купить то да се. Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной нежностью почему-то покупал чай. У газетчика случайно на Кузнецком увидал 4-й номер „России“. Там первая часть моей „Белой гвардии“, т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался, и у второго газетчика, на углу Петровки и Кузнецкого, купил номер. Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение [295]. Так свершилось. Вот моя жена.
Вечером у Никитиной [296] читал свою повесть „Роковые яйца“. Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда не выпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.
Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги „в места не столь отдаленные“. Очень помогает мне от этих мыслей моя жена. Я обратил внимание, когда она ходит, она покачивается. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль интересует меня. При всяком ли она приспособилась бы так же уютно, или это избирательно для меня?
* * *
Политических новостей сегодня нет для меня. Эти „Никитинские субботники“— затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев [297].