В письме к Я. П. Полонскому из Парижа от 11 (23) январи 1878 г. Тургенев делился с ним впечатлениями о тех откликах, которые смерть Некрасова вызвала в русской печати. «Ты знаешь мое мнение о Некрасове; и потому говорить о нем не стану. Пускай молодежь носится с ним. Оно даже полезно, так как, в конце концов, те струны, которые его поэзия <…> заставляет звенеть, — струны хорошие. Но когда г. Скабичевский, обращаясь к той же молодежи, говорит ей, что она права, ставя Некрасова
Тургенев следил за откликами на эту статью, вырабатывая вместе с тем и собственную оценку деятельности Некрасова, с которым он виделся незадолго до его смерти (см. далее: «Последнее свидание»). Было бы, разумеется, неправильно видеть прямое отражение указанных выше событий в «Двух четверостишиях». Однако можно предположить, что именно в начале 1878 года, когда Тургенев приступил к переработке своего стихотворения в прозе, два «цивилизатора» превратились в двух поэтов, и в сознании писателя возникла новая формула, определившая смысл данного отрывка словами «седовласого старца», обращенными к «бедному поэту» Юнию: «Ты сказал свое — да не вовремя; а тот не свое сказал — да вовремя. Следовательно, он прав — а тебе остаются утешения собственной твоей совести»[171]
.Воробей
*В черновом автографе было другое заглавие: «Герой» и другая дата. «Апрель — май 1878». И в черновом и в беловом автографах Тургенев тщательно стилистически правил текст.
По записи Д. П. Маковицкого от 27 декабря 1904 г. Л. Н. Толстой был озабочен получением у Глазунова, издателя сочинений Тургенева, для воскресного «Круга чтения» двух стихотворений в прозе, особенно понравившихся ему, «Воробей» и «Морское плавание», которые и были напечатаны в этом издании (
Черепа
*Историю создания «Черепов» проясняют воспоминания Н. А. Островской: «Вот еще какая болезнь у меня была, — рассказывал Тургенев Островской, — целые месяцы преследовали меня эти скелеты; как сейчас помню, это было в Лондоне, — пришел я в гости к одному пастору. Сижу я с ним и с его семейством за круглым столом, разговариваю, а между тем мне всё кажется, что у них через кожу, через мясо, вижу кости, череп… Мучительное эти было состояние. Потом прошло…» (
Тот же мотив обработан в рассказе В. Ф. Одоевского «Бал», напечатанном в альманахе «Новоселье» (1833) и вошедшем потом в цикл «Русские ночи» (1844): «Свечи нагорели и меркнут в удушливом паре. Если сквозь колеблющийся туман всмотреться в толпу, то иногда кажется, что пляшут не люди… в быстром движении с них слетает одежда, волосы, тело… и пляшут скелеты, постукивая друг о друга костями…» В популярных в России «Записках доктора» Гаррисона содержится рассказ «Сон» (СПб., 1835. Т. 6, с. 139–214), героиня которого видит во сне, что она танцует на балу с молодым человеком, который не дает ей отдохнуть. «Наконец, — рассказывает она, — совершенно выбившись на сил, я подняла на него умоляющий взор, и вдруг мне показалось, что глаза его становятся глубже и глубже, щеки бледнеют, губы страшно и отвратительно морщатся, и я очутилась в объятиях скелета». Повествователь объясняет этот сон воспоминанием о «танце смерти» — фреске в подземелье Дублинской церкви. В IX «Ямбе» О. Барбье (в переводе А. Подолинского — Литературная газета, 1841, № 41) читаем: