— Господа! Покойный наш старший врач, он еще на школьной скамье страдал желудком, но, однако, он ревностно нес службу свою, не жалея, то есть не щадя сил своих, нес службу в области медицины… Пусть он всем нам послужит примером, как и нам надо служить царю-отечеству, а мы должны брать с него пример… тоже пренебрегая здоровьем своим и силами… Больше я ничего не имею сказать!
Тут он вынул платок, чтобы вытереть пот, и так неосторожно взмахнул им, что следивший за ним Урфалов понял это как знак к команде: «Рота, пли!» И соответственно построенной на дороге роте он действительно скомандовал это, и, как ожидал Гусликов, обессиленная горем жена Полетики ахнула, упала с колен навзничь на землю и забилась в нервном припадке.
— Не надо!.. Эй, там!.. Отставить! Отставить залпы! — кричал, круто вывернув голову из-под поднятой руки, Полетика, и Гусликов бросился к Урфалову, который, выждав необходимую для пущей траурности паузу, уже тянул протяжно команду второго залпа, твердо будучи уверен, что всего залпов должно быть три.
Он успел вытянуть только: «Рот-та-а…», но кто-то уже не выдержал ожидания и спустил курок до команды «пли!». Ливенцев видел, как искали потом по рядам фельдфебель Шевич и взводные и зауряд-прапорщик Легонько этого нервного ратника. Когда Гусликов прокричал: «Отставить!», и Урфалов недоуменно, но с достоинством ротного командира со старой спиртной хрипотой в голосе образцово скомандовал тоже: «А-ат-ста-вить!»
— Тоже дурак! — кивая на Гусликова, зло говорил Ливенцеву Мазанка. — Врачам полагается только взвод, и безоружных, то есть совсем без винтовок. Ведь это же только военные чиновники, а он… Он бы еще и нашего Багратиона с залпами… За-мес-ти-тель командира дружины!.. Хо-мут-ник! Нестроевщина!
В последнее время он ходил с коротко подстриженной бородою, отчего очень заметными стали его усы, напоминая Ливенцеву усы ротмистра Лихачева. Это его значительно меняло, хотя и не делало моложе на вид. И если Пернатый примирился уже с Гусликовым, то Мазанка все еще, видимо, не мог забыть того счастливого времени, когда сам он был заведующим хозяйством и заместителем Полетики.
Публика, сгрудившаяся около могил, которые засыпали уже землею, очень гулко стучавшей о крышки гробов, смотрела тупо-внимательно. Это были все женщины, старики и небольшие ребята, страстные любители всего военного, в чем бы оно ни проявлялось.
И только что подумал было Ливенцев, что Марья Тимофеевна просто сочинила сама и подбросила Монякову неизвестно из каких таинственных побуждений какую-то прачку, как увидел он круглолицую средних лет мещанку в теплой синей шали, протискавшуюся к самому изголовью могилы врача. Она стала так близко к краю могилы, что мешала засыпать ее, и могильщики прикрикнули на нее: «Осади! Куда прилезла?» — но женщина эта плакала.
Она плакала, правда, не так крикливо, как плачут женщины, имеющие неотъемлемое право на публичный плач, она плакала сдержанно, про себя, но это были слезы не вообще по каком-то новом покойнике, хотя бы и военном, а по докторе Иване Михайловиче Монякове, жившем на Малой Офицерской улице, в доме Думитраки, и Ливенцев не столько понял, сколько почувствовал, что эта женщина в синей шали и есть прачка. И он за одни эти тихие, непоказные слезы сразу простил ей то белье, которое она взяла себе (он не сомневался в этом) из опустевшей комнаты Монякова.
Но появилась вдруг здесь, на кладбище, и другая женщина — длинная, очень худая, с горящими черными глазами, со сбитой набок черной шляпой, украшенной черным страусовым пером, и с траурной повязкой на левом рукаве коричневого осеннего пальто.
Прорывавшееся отовсюду сквозь кипарисы солнце очень ярко освещало ее, прорывавшуюся через толпу к могиле Ксении Полетики. Она отбивалась от всех с большою силою и ловкостью, а прорвавшись, наконец, к кучке офицеров, тяжело дышащая, с красными пятнами на впалых щеках, с жуткими до боли глазами, грянула вдруг, взмахнув по-дирижерски рукой:
Гусликов, который успел уже узнать весь Севастополь за полгода службы, сказал, когда сумасшедшую оттащили:
— Это — вдова Зарецкого, лейтенанта погибшего… Он после смерти Георгия получил, а она почему-то с ума сошла, дура!
Один мальчишка лет семи, бойко прыгая на одной ножке, дразнил другого, такого же:
— Отсечка-отражатель! Отсечка-отражатель!.. Эй, ты, отсечка-отражатель! — и старался столкнуть его в могилу Монякова.
Полетика успокаивал свою жену тем, что безостановочно гладил и целовал ее полную белую руку.
Переведенов бубнил вполголоса Ливенцеву:
— Должен пригласить на обед… Неужели не пригласит, а?
Солнце деятельно золотило кругом рыжие, как всегда зимою, ветки кипарисов.
И пахло смолою.